Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 4

1993

Петербургский театральный журнал

 

Антракт

«Да ведь на этой лестнице жил Валька Дорер!» — произнес Олег Николаевич Ефремов, впервые переступая порог нашей редакции. Мы встречались с ним по-гастрольному кратко, шумно путались в вопросах, от которых Ефремов уходил. Он, вспоминая свои приходы к Дореру в лучшие современниковские годы, сразу перешел с нами на "ты", раз уж мы оказались связаны с этой лестницей…

Интервью (в строгом смысле) не было. Был разговор, фрагменты которого мы решились опубликовать.

Самовар кипел.

ОЛЕГ ЕФРЕМОВ. На вас — груз. А на мне — нет. Все, я свободен. Я вот хочу передать художественное руководство. Уеду сюда, буду с Сашкой Володиным пить.

Кстати, расскажу потрясающую сцену. Из тех лет.

Ну, ты знаешь, как бывает, когда уже нет никакого выхода? Не знаю, как сейчас, а тогда… Мне одно — прикрыли, другое — не разрешают… В такой момент я приехал в Ленинград (сниматься, что ли…), пришел к Сашке. Он тогда только получил свою новую квартиру… Настроение жуткое, страшное, просто до отчаяния. И мы с ним выпиваем. Крепко. Но я не пьянею. От какого-то внутреннего жуткого раздрая, что ли…

Он проводит меня в комнату. Но учтите — квартира новая, без всякой фурнитуры, без дверных ручек… Я кидаюсь на кровать, засыпаю, и просыпаюсь, видать, пьяный уже. Ну, то есть во сне дошел. Просыпаюсь пьяный… и понимаю… что я в камере. И вдруг все жуткое, что сидит во мне, отступает! И я начинаю плакать счастливыми слезами от того, что — Господи! — я свободен! Я свободен, мне не надо ничего решать, ничего делать. Все!.

Это было здесь, в Ленинграде, у Сашки. Да мало ли чего было!

ЛЕОНИД ПОПОВ. Поскольку получилось, что Ваши гастроли связаны с днями памяти Товстоногова, я хотел спросить про Товстоногова… Вы пришли в «Современник» в 1956-м, Товстоногов в БДТ — тоже в 1956-м. Вы работали параллельно и даже обращались примерно к одним и тем же вещам и авторам…

О. Е. Когда делался «Современник», для нас театр Товстоногова был консервативным. Хотя мы дружили. Потом мое представление о консерватизме менялось, потом Гога менялся, он стал больше искать форму, стиль, и, как мне представляется (мне!), это ему не очень удавалось. И как-то разошлись в последние годы. Потому что было время, когда он требовал, чтобы я обращался к нему на "ты". Я пытался: «Гога, Гога», — а потом все равно: «Георгий Александрович…»

С ним связано мое первое посещение Петербурга… Ленинграда… Я поступил тогда в театр, был самостоятельным. Жили мы тогда все довольно скудно. И вместе с замечательным актером ЦДТ Заливиным (а Гога тогда из ЦДТ уехал сюда и возглавил Ленком) мы поехали. Могли остановиться у моих родственников (у меня тут тетки, сестры двоюродные), но рванули к Гоге. Он только что получил квартиру, которая была совершенно пуста…

МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ. Как у Володина…

О. Е. У Володина не хватало фурнитуры. А эта была совсем пуста. Была раскладушка, стол — и все. И мы приехали. Весь день трепались. Что-то там попивали. Потом с Валечкой Заливиным на своих шубенках поспали на полу, а утром пошли на репетицию мэтра в Ленком. Это был 49-й.

М. Д. «Из искры»?

О. Е. Еще не было «Из искры», он только готовился к этому. А тут он принимал театр. Как сейчас помню — «Испанский священник». Он сидит. Жутко длинная, нудная сцена. Идет, идет, идет… Он говорит: «Принесите шпаги. Давайте фехтуйте и этот текст говорите». И сразу — сцена. Вот мой первый режиссерский урок. У Гоги.

Хотя иногда мы как-то удивительно человечески сближались, я никогда не смог ему простить, что он (ну, не сам, ну, под влиянием, может быть, из… не из зависти, из ревности) «Матросскую тишину» загробил. Или — его силами загробили. Это было, и ничего тут не попишешь.

Ну, ладно, ребята, что мы будем… Давайте так считать: великий режиссер. У нас ведь нет великих режиссеров? Так давайте какую-то вереницу выстраивать. Вот я — следом буду.

Я до конца не принимал ни один его спектакль. Но Доронина мне нравилась. Молодая.

МАРИНА ЗАБОЛОТНЯЯ. Вы играете Генделя, маэстро. А сами себя ощущаете маэстро?

О. Е. Пьеса, конечно, подлая. Она так сконструирована, что есть чисто духовное мышление, а есть — другое.

Л. П. В ней явно отдается преимущество одному перед другим. А это глупо.

О. Е. В этой нашей работе было два кризиса. Первый — когда Кеша Смоктуновский прочитал про Баха… А потом — когда уже я прочитал про Генделя (и заодно про Баха тоже). И понял, насколько эта фигура и трагична, и значима во всем развитии музыки, насколько он предтеча и Моцарта, и Бетховена, и насколько он был щедр, он организовал богадельню для малоимущих актеров, их детей, и сам первый вкладывал в это деньги. Самое смешное, что они действительно не знали друг друга. Они были ровесниками, и оба ослепли. И самое потрясающее, что один и тот же врач делал и тому, и другому операцию. Сейчас я занят «Борисом Годуновым». Не знаю, будет ли спектакль, но я благодарен, что мне — при всей моей лени, разбросанности — пришлось сосредоточиться на том, в чем же все-таки театральная реформа Пушкина. И еще залез немножко в историю и возненавидел самодержавие в любом виде. Поэтому, когда начинаются всякие тут воспоминания… Ну, давайте вспоминать, но всех давайте вспоминать. И тех же революционеров. Это все изумительные русские парадоксы. Не лучше ли взглянуть на все поподробней и понять: отчего вообще существуют закономерности у народа, который, с моей точки зрения, анархичный: не хочет никакой власти, как и мы не хотим никакой власти…

М. Д. Трудная пьеса «Борис Годунов».

О. Е. Вы знаете, она такая простая! Потому что Александр Сергеевич так умел формулировать, чего он хотел! Он, по-моему, из Одессы чуть ли не Кюхельбекеру, пишет: «Читал Библию. Знаешь, святой дух мне по душе, но Шекспир и Гете — гораздо больше». Вот и все! И поэтому в первую очередь важна его художественность! Он говорит: «Отец — Шекспир…» Но он — не Шекспир, в этом-то вся петрушка.

М. Д. Там очень сложный ритм, сложнее, чем у Шекспира.

О. Е. Дело не в ритме (тут уж вы специалисты). Трудно другое. Его ощущение трагического и комического — это не чередование, а нечто единое. Понимаешь, вот я — трагический герой. Подожди, подожди. Вот, смеешься. Значит, правильно уже.

М. З. Это самое сильное, когда ты смеешься, а потом выходишь и плакать хочется.

О. Е. Правильно, маленькая. Договорились. Так вот, это и есть подход к человеку. После него это уже только у Чехова, которого мы тоже не умеем играть… Ой, ладно… Поэтому если вы, как говорится, будете отстаивать эту реформу Александра Сергеевича…

ВСЕ. А как же! Мы именно это и отстаиваем!

О. Е. Но я же еще этого не знаю…

М. Д. Вы что, не видели, что он стоит у Русского музея и на нашу подворотню рукой показывает?.

О. Е. Я убежден, что все рассказы про него — в основном треп. Все эти списки, вся эта пошлятина. Он любил, видать, попридумывать и друзьям порассказать, а так он был человек удивительно застенчивый (как я понимаю), и не был никаким развратником. А все эти истории, как он от Долли чуть ли не голый -ну, ребята, это все мужики трепались, я точно вам скажу. Возьмите любого интересного человека. Сколько про него анекдотов, легенд, рассказов! Мне неудобно себя приводить в пример, но мне иногда про меня самого рассказывали такое…
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru