Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 5

1994

Петербургский театральный журнал

 

Моя птичья история

11 ноября 1966 года в театральном институте играли капустник «Птицы». Этот капустник не имел широкого творческого, политического резонанса. Но для театрального Ленинграда он оказался достаточно заметен. Следует сказать, что традиция театрального капустника в институте в те годы была достаточно мощной и сильной. Существовало несколько веселых людей — Исаак Котляр, Сандро Товстоногов и Владимир Маслов. Два режиссера и один актер, затем известный как драматург. Они были зачинщиками этого дела и подписывали свои капустники Исай Маслоногов. В частности, у них был прелестный капустник, он назывался «Куем чего-то железного». Они там пели куплеты: «Куем чего-то железного, на вид как будто полезного, а если в нутро заглянуть — жуть!!!» Жуть душила нас, эта жуть требовала осмысления и осмеяния и слава Богу, я, будучи тогда студентом третьего курса театроведческого факультета, тоже подключился в это капустное дело, которое для меня сделалось, до известной степени, делом жизни. Мы собрались в институте, в стареньком его профкоме и стали придумывать новый капустник. Очень горько сейчас говорить, но трое из его участников сейчас в Соединенных Штатах Америки, один из участников лежит с третьим инфарктом в больнице, один из участников и режиссер Исаак Котляр заведует отделом художественной самодеятельности в городе Керчи. Виталик Кириллов, светлая ему память, скончался уже, Игорь Еремеев работает в московском театре «Сатирикон».

Чему посвящен был этот капустник? Это была пародия на советский праздничный день. Это было сделано с какой-то бесшабашной и бессмысленной смелостью и наглостью. Мне было тогда 19 лет, я был очень честным мальчиком и считал, что над тем, что плохо, надо смеяться. (Я воспитывался вместе с Игорем Окрепиловым в «коммуне юных фрунзенцев», где всегда говорилось прямо и смело о том, что существует на земле. И мы даже не считали это смелостью, это было от наивности, мы не были борцами). В капустнике все происходило в мире птиц. С самого начала появлялись две сороки, которые говорили следующий текст: «Трим-татушки, трим-татушки, трим-татушки три-тата! Посмотри-ка, белобока, у людей-то cуета, суета, суета, оживление, что ни месяц, что ни день, отрываются от дел, как в понедельник — сталевар бездельник, а на завтра вторник — празднует шорник, празднуют в среду чью-нибудь победу, а когда четверг наступит — праздник „берегись, преступник“, а в пятницу — актеры, в субботу — вахтеры, а наступит воскресенье — тут уж общее веселье: день ветеринара, день борьбы с пожаром и большое всенародное гуляние. Рыбаку свой день, дураку свой день, даже межнациональный праздник женщины, отчего же, белобока, нету праздника у нас? Вот те раз! А вот указ -чтобы птицам от людей не отставать, день какой-то будем нынче отмечать, а потом и каждый год — вот. День птиц — не работать, веселиться каждой птице, каждой птице!»

И начинался этот птичий шабаш. Объявлялось как бы по радио: «Внимание, внимание, говорит Гусь Хрустальный!» и на сцене появлялись первые жалкие птички. Они клевали зернышки, и говорилось: «Птицы зерна клюют, теплые, бесплатно». Дело в том, что нас, студентов театрального института, заманывали на демонстрацию седьмого ноября — бесплатно давали пирожки, бутербродики, кофе горячий… Наши замечательные кукольники нам предоставили несколько кукол: на трибуне стоял обшарпанный синий орел,огромный крокодил и две мартышки! Они кричали: «Куры и утки, жирнейте!» Демонстрация отвечала: «Кря-кря!» — «Петухи, активно включайтесь в будеж!» — «Кря-кря!» — «Цыплята, повсеместно повышайте свою паренность и жаренность!» — «Кря-кря»; и в конце этой демонстрации шел совершенно пьяный человек с глобусом в руках. Страшный образ. Я и сейчас не толстоват, а тогда был таким стебельком, цаплей и оставался один на сцене, застыв на одной ноге. Ко мне подходил милиционер и говорил: «Что стоишь? Много места занимаешь, иди празднуй!»

И начинался праздничный день. Начинался он со съезда. Тогда прошел очередной съезд партии. Мы честно спародировали его. Птицы садились на спинки стульев, как на жердочки, и пели свой гимн: «Летят перелетные птицы на юг, в Анкару и Каир, у них оживленные лица, а мы вот за дружбу и мир, мы разных врагов победили, над лесом заря занялась, пусть коршуны рядом кружили, орлиная сдюжила власть. А мы остаемся с тобою, овеянный славою лес, победа досталася с бою, и крыльев торжественный плеск разнесся по разным широтам, вспугнув фабрикантов и бар, открыта возможность полета, и мы собрались на базар! Птичий базар, посвященный Дню Птицы считаем открытым!» Сначала с отчетным докладом выходила сова, совершенно слепая, нащупывая перед собой дорогу. Председательствующий говорил: «Уважаемый докладчик просит погасить свет, так как при свете он не видит написанного для него текста». Выключался свет, и мы слышали только реакцию, аплодисменты, смех, потом чей-то крик, будто кого-то резали, и бурные аплодисменты. Включался свет, совы не было, только одно место — зарезанного — оставалось пустым в зале. Ну, дальше шли традиционные выступления. От демократического болота к нам прилетел вальдшнеп. Он снимал очки и говорил от своего демократического болота: «В нашем болоте все, как в вашем лесу».

Публике было абсолютно ясно, о чем идет речь (тогда у власти был Вильгельм Пик). Потом говорилось, что из-за океана, из джунглей, неся на себе свою клетку, к нам прилетел Муххамед Мария Колибри. Выходил крошечный человечек как бы из угнетенных стран и говорил: «Худы нам худы» и ускакивал. Выступал ударник долбаристического труда — дятел. Он говорил: «Я в общем-то птица не высокого полета, я долбю, но долбя, мы думаем о вас, летучие рыбы.Приглашаем вас в свою долбежную бригаду, мы вас долбить научим». Слово от писчей птицы предоставлялось Дрофе. Совсем недавно прошел очередной писательский съезд, на котором автор «Тихого Дона» лишний раз полил всех, кого только возможно, в том числе — Синявского и Даниэля. У культурной власти тогда стояла Фурцева. Дрофа говорила: «Прекрасен, прекрасен наш лес, высоки стволы его, зелены листья, а нагрянет осень-чудесница — золотом пойдут, багрянцем перекинутся. Сам я живут от леса далеко, в степи неоглядной, свою песню пою, свою думу думаю».

Из зала кричали: «Наши птенцы на ваших песнях учатся!» — «Вот я вам расскажу об индейке нашей,всем она взяла, и красотой, и мудростью, и в строгости нашего брата, писчую птицу, держит. Только выбились две птицы из-под крыла ее материнского, за пучок перьев заокеанских родную землю предали, с пылью придорожной смешали. Имена их для вас не тайна — Синица и Спаниель!» Из зала говорили, что спаниель не птица, а пес. «Да, — отвечала Дрофа, — сука…» Этот кусочек мы сыграли только на двух представлениях, потом нам, конечно, наши обалдевшие институтские партийные начальники его запретили… Было так много этой наглости, что они только какие-то вещи убирали, остальные не успевали… Что там еще было на этом съезде? Выступали от голубей (это было про КГБ) — голуби занимались охраной ими же уделанного Исаакиевского собора. Они говорили, что только вот купол уцелел, нам до купола не достать. Еще нас бесконечно мучили выступальщики — старые большевики. И поэтому на съезде говорилось: «К вам пришел потолковать глухарь!» Выходил глухарь: «Я пришел с вами пока-ка-ка-вать… Я еще молодой был глухарь и глухой, лечу это я на ток — он вспоминал о встрече с Лениным, а он мне на встречу и говорит:»Молодец, глухарь" И вот эти его слова я всю жизнь в зобу проносил«. Съезд кончался, и шел торжественный концерт.

Начиналось с торжественных стихов „Баллада о журавлином клине“, которые пародировали стихи Маяковского о партии. Игорь Еремеев читал: „Голос птицы, которая единица, тоньше писку комарьего даже, его не услышат прочие птицы, угнетенные заокеанской куплей-продажей. Стая — тысяча тысяч писков — ноль к нолю — получается много, это большая полная миска, клюй, кто желает, ради Бога“. Потом выходил хор старой птицы… Они пели кантату: „Летите, птицы? Ну-ну, летите. Вперед!“ Потом выходили частушечники, я запомнил только один из бессмысленных куплетов: „Сам себе полярник-зяблик вырезал аппендицит, а в нашем лесе добывают самый черный антрацит“. Выступал поэт-птеродактиль. Тогда очень модно было выступление поэтов, в фаворе была наша изумительная тройка: Андрей Андреевич, Евгений Александрович и Роберт Иванович, и это была общая пародия на них:
„Я был в Париже, в Берлине, в Ницце, жизнь ихняя просто срам.
У ихней птицы такие лица, что просто стыдно выразить вам.
Они там собачек кормят супом, гонки вооружений ускоряя бег,
В то время как белошвейки Гваделупы не имеют даже устриц на обед.
Я пред твоим лицом, эпоха, к выводу этому сам пришел,
У них там просто настолько плохо, насколько у нас здесь хорошо“.

Потом птеродактиль отвечал на записки. Он доставал их из носка. Тонкий человек знает, что проститутки клали деньги в чулок. И это было просто — он по ошибке доставал сначала трешку из носка, а потом записку.

Как кончался этот капустник? Выходил мой персонаж, цапелька, и грустно опять становился на одной ноге, и выходил грустный же милиционер, они вдруг соединялись: ведь они оба были замученные советской жизнью люди — будь ты поэт или будь ты мент. И он мне говорил: „Ну что, цапля? Напраздновалась? Иди отдыхай, завтра на работу“. Звучала грустная мелодия: „Даже птице не годится жить без родины…“ Любая наша насмешка над родиной была только от любви к ней, как и сейчас, то, что мы делаем в нашей „Четвертой стене“.

Мы потихонечку стали играть этот капустник на разных городских полуподпольных площадках. В разных учреждениях и организациях. Тогда деньги платили небольшие, но нам, студентам, каждая пятера была колоссальным подспорьем: самая маленькая стипендия была в то время 28 рублей. И вот однажды мы сыграли в Институте Арктики и Антарктики, что на берегу Фонтанки-реки. И через некоторое время нас с Игорем Окрепиловым в коридорах института ловит тогдашний партийный секретарь института — эту фамилию я с удовольствием назову — Николай Кузьмич Децик. Учтите: он — Кузьмич, прообраз наших будущих кузьмичей, и фамилия его включала в себя аббревиатуру Центрального Исполнительного Комитета. С тревожным лицом, блестя очками, он говорит: „Пришел сигнал! В чем дело? Надо разобраться!“ Крепкая партийная организация Института Арктики и Антарктики через райком стукнула на нас, что мы играем антисоветчину. Сигнал на легких крыльях перелетел в институт, и наши тоже среагировали. Прелестный ректор нашего института, Виталий Федорович Шишкин, очень милый человек, сердился, стучал на меня палкой, что я охотно ему прощаю, потому что он на ответственной должности, кричал: „Жук, вы — язва института!“ и велел мне перепечатать текст. Я испугался, меня тоже можно понять, и будучи человеком не очень сообразительным, я взял сообразительного Игоря, и мы пошли к девочке-секретарше печатать текст. Где, обладая только советскому художнику свойственной интуицией мы, убирая кое-какие слова (ведь в пародии дело все в нюансах, а убери их — и все становится безобидным), эти текстики напечатали, и они кудато ушли.

В конце учебного года я вылетел на заочный факультет и думал, что этим и кончится моя птичья история. Однако в 76 году, когда для меня прошла уже целая жизнь, я ездил в Сибирь, работал там в театрах, преподавал, вдруг мама мне говорит: „Тебе звонил Георгий Александрович“, — вот совпадение! „Он говорит, что он твой Университетский приятель!“ В жизни в университете не учился. Просил позвонить по этому телефону». Я позвонил. И тут мне говорят, что это из таких-то и таких-то органов, Вадим Семенович, приходите побеседовать.

На Васильевском острове, на углу Седьмой линии и Малого проспекта — как бы частная квартира. Просто парадная и квартира. Я звоню, открывает мне молодой человек в разнокалиберном пиджаке и брюках и начинает со мной разговаривать. Да кто у вам принимает участие, да как это происходит? Я молчал, как молодогвардеец на допросе, как же я выдам товарищей? А, с другой стороны, глупо не выдавать — они же на виду, перед всеми играют. Но стал выдавать на всякий случай людей заведомо благонадежных. Секретаря комсомольской организации «Комиссаржевки» (тогда, по-моему, был Летенков), сына милицейского работника Игоря Еремеева — вот их я выдавал. И вот что важно: если снова совиные крыла диктатуры раскинутся, никогда не писать и не подписывать никаких бумаг. Никто не может вас это заставить делать. Но никогда мы своих прав не знали, поэтому я подписал какую-то бумагу. Подписался и поставил число. Зачем я это сделал? Никто не знает. Я как бы испачкался в любом случае. Потом я пошел бродить по этой квартире, ибо «Георгий Александрович», получив бумагу, испарился. В квартире сидели люди во всех комнатах и, на первый взгляд, ничего не делали. Так в одной комнате я увидел мужчину, который, сняв носок, беседовал со своей голой ногой. Я спросил: «А где вот такой-то?» — «Не знаю! А как вы сюда зашли?» — заорал он. Вот такая веселая, страшная и грязная история. Больше меня не тревожили, но ужасно думать, что ты на крючке. Потом выяснилось, что стук прилетел из Новосибирска, в котором Марик Копелев поставил куски из «Птиц». Представляете? А еще говорят, что наши органы плохо работали.

В 1970 году сложился новый «капустник», который назывался «Смерть Ликоподия». До этого я делал более-менее удачные «капустники», пожалуй, не очень удачные, под руководством того же Котляра на сцене дворца искусств. Там же игрались «капустники»

А. А. Белинского, которые, конечно же, были сильнее, потому что мы только начинали. Хотя был один «капустник», которого я могу не стыдиться. Он хорошо придуман, его ставил Сандро Товстоногов. «Капустник» был посвящен сумасшедшему дому. Сначала выходил сам Сандро и говорил как бы вступительное слово. Примерно так: «Дорогие работники искусства, сегодня врачи, санитары, профессора института им. Бехтерева в гостях у вас, наших будущих клиентов», и разворачивалась тема, что все — сумасшедший дом. Там была, например, пьеса душевно-здорового театра. Я переделал «Ромео и Джульетту» в «Романа и Юлю», действие происходило в советских условиях, никто никого не убивал, все были хорошие. Парис и Ромео вдвoем женились на Юлии. Все в стихах… Был еще ряд номеров, например, пародия «Осенние женщины» на советскую пьесу «Мария».

После небольшого перерыва я опять вернулся к «капустникам». Стала подбираться команда, многие отсеивались, кто по трусости социальной, кто по актерской, ведь выступаешь перед своими товарищами по профессии. Перед зрителем все смелые, а когда перед тобой сидят Рина Зеленая, Плятт, Юрский или Ульянов, попробуй рассмеши, хоть они люди и отзывчивые, душевные, скорые на понимание шутки, но надо самому не забояться, надо себя считать на равных в этом деле. Кто-то уходил потому, что желание есть, а умения нет. Те, которые сейчас у меня, те умеют.

Со второй половины 70-х годов я стал регулярно делать капустники на сцене Дворца искусств. Мы стали много ездить в Москву, по разным точкам. Привет Ленинградского ВТО другим ВТО. Сначала темы были театральные. Но невозможно было в те годы, говоря о театре, не затронуть чего-то большего. Если говоришь о фальши, и она не касается актерской игры конкретно, — эта фальшь порождена идеологией. Шел расширяющийся луч, охватывающий все явления, поэтому и воспринималось хорошо.

Я много тогда писал. Моих три основных номера тех лет — «Полимер, или История артиста», «Мертвые души» и «Лес». «Полимер» был сделан по «Холстомеру». О судьбе артиста, не похожего на всех остальных, странного, который в институте «не шел», потом его заметили, взяли в провинцию, там он играл первые роли, потом режиссе бросил его. Он начинает пить, и в итоге гибнет, как Холстомер. Саша Маслов играл прекрасно, и пародируя Е. Лебедева, и просто неся трагическую ноту.

«Мертвые души» был главный для меня номер. Молодой режиссер Чичиков ездит по театрам и пытается создать себе труппу, он задумал собственное дело. Приходит в пушкинский театр к Манилову (И. О. Горбачеву). У того все хорошо, разговор в мягких тонах, об академических ставках. «Актеров? Да берите, не жалко, только они не пойдут». И в самом деле, актерам там больно хорошо, сытно, ничего делать не надо. По этой причине не идут. Чичиков едет к Коробочке, в театр на Литейном (Я. С. Хамармер). Хамармер был сам драматургом. Коробочка все пытается свою пьесу Чичикову впихнуть для постановки. А артистов? «Нет, что вы, все так плохо. У меня и так один артист, вон, сгорел от пьянки. Нет, не могу». Чичиков ей: «Они же у вас ничего не играют». «Нет, а вдруг заиграют». Чичиков едет к Ноздреву — А. Белинскому. Белинский по темпераменту сам Ноздрев. Он сразу соглашается дать артистов. «Звони, — говорит, — скажешь, от меня». Но выясняется, что у Ноздрева своих артистов нет, у него заемные. Белинский-то не театральный режиссер, а телевизионный. Далее Чичиков едет к Собакевичу — Г. А. Товстоногову. Собакевич ему говорит: «Как же я отдам вам артистов? А ансамбль? Я же их годами собирал. Вот Максим Телятников из Москвы». Чичиков: «Но ведь не играют же!» А Собакевич: «А ансамбль?»

Остался Чичиков ни с чем. Своего дела сделать не удалось, и тогда он произносит финальный монолог: «Какой же русский художник не любит быстрой езды, когда проносятся мимо студии, театры, ставки, репетиции». В общем, сделался халтурщиком. Пропал талант из-за того, что не было выхода. Такой вот номер с очень серьезным финалом.

Был и еще серьезный номер. (Кстати, такие номера меньше нравились зрителям, чем мелкие, веселые вещи). Номер назывался «Лес. Пессимистическая комедия». Я от всей души, всегда ненавидел чиновников от Управления культуры, в частности — чиновниц. В номере было смешано две пьесы — «Лес» Островского и «Оптимистическая трагедия» Вишневского. Из «Оптимистической трагедии» Комиссарша пишет письмо домой: «Вот я и работаю там, где я теперь работаю. Артисты все такие милые». Она пишет, и появляются Счастливцев и Несчастливцев, которые рассуждают. Счастливцев — приспособившийся, нормальный, которому все удается, а Несчастливцев не понимает, что творится в театре, потому что за всякую ерунду можно быть знаменитым и за всякую конъюнктуру брать деньги. Надо что-то изменять, он предлагает — пойдемте к ней, к Комиссарше. Заходят. Она пишет письмо. «Вот были у меня таких два актера — Счастливцев и Несчастливцев. Один такой смешной, а другой милый. Они как бы делают духовные ценности. Ну как объяснить, что такое духовные ценности? Помнишь, Верка купила югославские туфли, но они ей были малы, она их не носила, а поставила их на сервант, все на них смотрели. Вот это была для нее духовная ценность».

Выходят Счастливцев и Несчастливцев. Геннадий Демьяныч очень подавлен: «Что ты там говорил, Аркашка? Давай, пойду в твоей халтуре китом кричать. Все, что хочешь, пожелаешь, все сделаю». А потом все снова и нем переворачивается: «Но есть же где-то подлинное искусство». Это была трогательная вещь. Я ведь лирик. И даже не понимаю смеха без пафосной основы. Был номер «Маленькие трагедии», который не очень получился, в нем так же звучали трагические нотки.

Со временем я все больше стал заниматься политикой, уходить в вещи откровенно политические. В 1988 году в Театральном музее организовал театр «Четвертая стена». Там был спектакль «Выбранные места из перебранки с начальством», шли лучшие старые номера. Надо честно признаться, что, ощутив радость общения с большой аудиторией, труднее возвращаться к меньшей. Вовторых, если раньше был один враг — идеология, то сейчас гораздо сложнее разобраться, в чем дело. Над чем смеяться? Если бы я был молодым человеком, я бы смеялся над условностями жанров, скажем, сделал бы пародию на оперу и все. Но я уже не могу делать то, что делал. Для этого должно быть свежее восприятие. Меня не оставляет надежда вернуться к театральным вещам. Такие вещи предполагают предварительное знание зрителя, а я должен сказать, что даже актерский зритель довольно сер. Например, конкретные пародии на конкретные спектакли мне не очень интересно делать. Мне ближе Кугель с его определением «синтетической» пародии.

В 1983—84 годах я написал пародию «Три мужчины в исподнем» на чернуху в театре. Но ее почти никто не воспринял. Пьесы этого направления существовали только в напечатанном виде и на сцену еще не вышли. Вот и получилось, что пародия выстрелила впустую, так как многие не были знакомы с творчеством Петрушевской, Разумовской и т. д.

Политический капустник, сатирический театр ничем не хуже капустника традиционного. В нем идут пародии, один из основополагающих жанров капустника. Вроде капустник, но с сатирическим, политическим направлением. А по жанру — капустник. Идут пародии на жанры искусства, а это прямое дело капустника. Допустим, пародия на лениниану, на торжественный концерт, на солдатскую песню, на куплетистов и т. д.

Такой, как я ее задумывал, «Четвертая стена» не удалась. Я хотел сделать театр о театре. У меня была масса интересных идей по этому поводу. Но тогда режиссеры были на перепутье, а мне не справиться с большими режиссерскими работами. Я не профессиональный режиссер. Идея была достаточно элитарная. Я позвал Льва Стукалова со спектаклем «Лягушки». Хотел сделать спектакль, где можно было бы восстановить репетиционный процесс Немировича-Данченко, Товстоногова, Любимова. Отрывки из репетиций совмещать с готовым спектаклем. В мире существует множество пьес о театре. Нужен был сильный режиссер, увлеченный идеей такого рода. Этот театр требовал бы базы, которой, к сожалению, нет.

Запись И. Образцовой и О. Никифоровой
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru