Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 5

1994

Петербургский театральный журнал

 

"Почему все так трудно для всех нас?"

Варвара Шабалина — не просто имя и фамилия, это — своеобразный пароль, который откроет вам двери практически в любой театральный круг и кружок. (В Петербурге, разумеется). Варвару Шабалину знают, можно сказать, все… ее любят, ее ненавидят, к ней всегда идут, когда трудно, заведомо зная, что уж кто-кто, а Варвара — обязательно поймет… и неординарный творческий замысел, и крутую жизненную ситуацию; самой-то ей, Варваре, — режиссеру и актрисе, пришлось хлебнуть лиха сполна. Уж больно она неудобной всегда была, эта Варвара!.

Мои мытарства начались с того, что моя мама родила меня в ноябре 1941 года. Дело было в Ярославской губернии, где находились в эвакуации педагоги нашего Герценовского института с ребятишками мал-мала меньше. У моей мамочки кроме меня было еще трое ртов. Первое, что она сделала, продала свою роскошную косу: прокормиться тогда трудно было; действительно — трудно, еды просто никакой не было.

Потом мамочка моя меня чуть не потеряла. В избе у нас корь  была, другие дети уже болели, а мне — три месяца.

Завернули меня во все, что было теплого, в корзинку и на мороз сорока двух градусный вынесли, потому что это был единственный верный способ уберечь меня от заразы — на мороз. Нашла она меня на печке у мужиков (все личико тараканами облеплено!) — отдай, говорит, дочку мою! А они (пьянущие) ей в ответ: ах ты, … ленинградская, пошто дитя на мороз выкинула?!

Как им объяснишь «пошто»?.

А в это время в Петербурге бабушка моя, тоже Варвара, организовала кукольный театр. Она — дочь Евтихия Павловича Карпова, возглавлявшего некогда императорский театр, — ни за что не согласилась покинуть родной город. Она вообще была самой лучшей женщиной в нашей семье…

Жила она на II-й Красноармейской («II-я рота» постарому), там и собирала детей, оставшихся без дома и без родителей. Как-то с властями связалась, чтоб помогли ей сирот этих подкармливать восемнадцать человек у нее набралось. У бабушки моей были очень большие сундуки с тряпками. Вот и решили устроить кукольный театр; целыми днями напролет шили-мастерили… Одна из тех куколсамоделок — Негритенок — до сих пор у моей мамы хранится.

Но в один «прекрасный день» в дом тот попала бомба, начался пожар; и дети (можете себе представить — ДЕТИ) снесли во двор с пятого этажа всю бабушкину мебель красного дерева, а среди прочего и пианино. И заночевали где-то в закутке на первом этаже. Следующее утро было пострашнее бомбежки: мебели той и след простыл… Бабушка моя умерла вскоре (как видно, от гнева), дети разбрелись…

После войны, когда отец вернулся — капитанский мундир на нем, пистолет не сдан — тут же ринулся по квартирам района, все нашел (столики, шкафчики…), кроме разве того, что искал — сундука, в котором хранилась переписка Евтихия Карпова с Верой Федоровной Комиссаржевской. Родители у меня историки оба, вот за сундук тот и переживали больше всего. Но никто не признался; сожгли, наверное, в блокадные холода, грелись. И осудить нельзя.

Отец-то мой письма эти читал, много потом про них рассказывал. Похоже, фантастические письма были. То, что сейчас издали — «Переписка Карпова с Комиссаржевской» — жалкие остатки, а утратили безвозвратно (а главное — «пошто»?) ценности из разряда непреходящих.

Ну, а я, как подросла маленько, поступила в ТЮТ, к Матвею Григорьевичу Дубровину. Замечательный совершенно дядька был. Я его особенно сильно полюбила, потому что меня он сразу зауважал, приветил, а главное — роль дал: в пьесе М. Светлова «Двадцать лет спустя» стала я играть Дусю… «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне!» — песню такую пела.

Узнав, что такое успех в театре, я тут же узнала, и что такое в театре ненависть…

В ТЮТе было так называемое самоуправление и Совет какой-то, в общем — все как положено тогда в нашей стране… Был и принцип типа «трудовое воспитание — основа таланта»: несколько лет ты должен был поишачить (мыть полы, стряпать чай, строгать какие-то доски и т. п.), и только потом, может быть, дадут тебе на сцену выйти, сыграть что-нибудь. А Дубровин меня сразу на роль определил, да еще и всем рассказывал, какая я замечательная артистка!

И надо же было так случиться, что Матвей Григорьевич взял да и помер. И тут же, буквально тут же, Совет, куда входили В. Фильштинский с Л. Додиным, меня из ТЮТа вышвырнул. Они потом под это дело еще и базу подвели, будто я — антисемитка. Дело было летом, ТЮТ имел свой дом в Скреблово, под Лугой. Мы там клубнику убирали и сено какое-то ворошили. Устроили мне побоище с разборками, дали 5 коп. на дорогу, собрала я свой вещмешок и уехала в Петербург. В десятом классе я тогда училась.

Очень смешно мне потом было эту историю вспоминать, особенно когда через несколько лет стали меня на «беседы» в «органы» таскать из-за мужа моего — еврея, да еще и диссидента. На беседах этих меня сильно против «жидов проклятых» агитировали, да только рос уж у меня тогда сыночек Данечка — хорошенький такой жиденочек. Папа Данечкин потом в Америку эмигрировал, а мы с сыночком здесь остались, как видно, бабушкин пример покоя не давал.

После школы я два года проработала в театре Комиссаржевской, реквизитором. Поступать в институт меня Эмма Попова с Алисой Фрейндлих сагитировали: «Иди, — говорят, — ты — артистка!» Я и пошла, а там, в приемной комиссии, где на консультации актерского факультета записывают, меня и спросили: «Вы себя в зеркале когданибудь видели?» Я заплакала и ушла. На следующий день Эмма Попова взяла меня за руку и самолично записала. Консультации в тот год вел Борис Вульфович Зон. Он работал за троих, отбирая людей для своего будущего курса и для Горбачева с Тиме. Нас с Наташкой Теняковой он сразу взял к себе. Но на мое несчастье на III-й тур, когда отрывки показывали, забрели-таки в зал старенькая Тиме (царство ей небесное) и Игорь Олегович.

Мне тогда в партнеры достался артист Рындин — невысоконький такой мужичок с отличной солдатской выправкой (он тогда службу в армии заканчивал); а я — тетка 90-килограммовая (при моем-то росточке). А играли мы отрывок из «Женитьбы Бальзаминова». Выкатилась я на сцену, как колобок толщины необъятной, навстречу своему «Истукану» и говорю: «Вы любовь чувствуете?» «Чувствую-с» — отвечает.

Все! Дальше мы могли уже ничего не играть — зал полег, захлебываясь смехом. Громче всех ржал Женька Шифферс. Это сейчас его только философия с религией увлекают, а раньше — очень даже жизнью интересовался.

Игорь Олегович (дай ему Бог здоровья) сразу тогда «обозвал» меня «тетей Катей», в смысле — Корчагиной-Александровской. Я помню, еще обиделась по невежеству своему, заявив, что на самом-то деле Варварой родителями нареченная. Елизавета Ивановна тоже «выступила», заявив Зону: «Вы себе кого хотите берите, а „эту“ мне отдайте». Он и отдал, а что ему оставалось: во-первых, Тиме — непререкаемый авторитет; во-вторых, сам он — «космополит».

С этой «невезухи» начались мои мытарства в нашем театральном институте. Я ведь в нем, можно сказать, трижды потом училась.

Сначала, правда, все шло прекрасно. К III-му курсу я уже была «записана» в выдающиеся артистки, потому что, будучи студенткой, уже играла в театре (у Владимирова в театре Ленсовета домработницу Дусю в арбузовской «Тане» с Алисой Фрейндлих в главной роли).

И надо же было случиться, что критик Хмельницкая опубликовала по поводу этого спектакля рецензию (да не гденибудь, а в «Ленинградской правде», т. е. в ведущей партийной газете города). Статья в целом была положительной, критик для всех добрые слова нашла. Про меня было сказано, что хоть и студентка еще Варвара Шабалина, играющая Дусю, но естественность ее игры, живая правда созданного образа — ничуть не меньше, чем у исполнителей ведущих ролей.

После этой публикации все принялись меня поздравлять и прочить большое будущее. Но «сюжет» развернулся иначе: с роли меня сняли, из театра уволили. Но — не сразу, конечно, по-тихому, выждав благовидный предлог.

«Предлог» не замедлил явиться: прежде, чем меня выгнали из театра, меня выгнали из института, где в тот момент вовсю разворачивалась кампания по борьбе с космополитизмом.

Был у нас в учебной программе предмет — «индивидуальные занятия по сценической речи». И вела его некая Совкова Зинаида Васильевна. Она же была и парторгом нашего института…

И вот, когда мы с ней в очередной раз, по расписанию, встретились «индивидуально», она стала, что называется, вербовать меня против жидов! В институте я была на хорошем счету, «Лен. правда» обо мне уже писала, а главное — с виду я всегда была толстая, краснощекая — русская, короче. Зинаида высказывалась предельно откровенно, прежде всего агитировала меня против Б. В. Зона. Я прикинулась дурочкой, чтобы дать ей возможность высказаться полностью. Когда же она потребовала от меня конкретного ответа, я сказала: «Как жаль, что мы сейчас вдвоем, и никто не увидит, как я врежу вам по морде». И я действительно треснула ей по физиономии, да еще и плюнула ей в лицо!.

В тот момент я была абсолютно уверена не только в своей правоте, но и в том, что поступок мой (честный и благородный) не только останется безнаказанным, но и получит поддержку в глазах остальных людей. Как же, как же, я ведь была отличной студенткой, получающей повышенную стипендию, старостой курса, замечательной артисткой, уже играющей в театре; наконец — я была большой общественной деятельницей, потому что издавала «культурный журнал», где Таня Галушко, к примеру, писала большие трактаты про неизвестные стихи Пушкина…

Но полетела моя головушка… «Они»… (ой, как мне жалко "их" всех на самом-то деле, прости меня, господи, конечно). «Они» организовали элементарную провокацию. У нас на курсе училась такая Ляля, жена Кирилла Ласкари (она потом вскоре погибла — бросилась в пролет с шестого этажа, разбилась вдребезги). Встала она тогда, бедная, и сказала, что у нее был альбом (уникальная по тем временам книжка с репродукциями Родена) и что во время занятий по актерскому мастерству он будто бы исчез. Всем нам велено было сидеть на месте. Начался обыск, стали перетряхивать все наши личные вещи; книжку, разумеется, нашли в моей сумке. В сущности, "им" этого было достаточно, чтобы выгнать меня с курса, но я тогда сильно "им" помогла. Моя обида плюс мощный актерский темперамент — и вот я кричу: «Ах, вы гады! Бездарности вы! Я-то уже работаю в театре, а вы так и помрете в Мухосранске! Идите вы все на…!»

Господи, и это в присутствии несчастной старушки Елизаветы Ивановны Тиме — благороднейшей души. Единственное, о чем она потом умоляла меня, чтобы я извинилась перед ребятами за эти слова.

На доске объявлений появился приказ ректора о моем отчислении «за оскорбление курса». Из театра Ленсовета меня тоже уволили, заявив, что не бывает дыма без огня… Зато «дядя Женя» (Лебедев — народный артист СССР), узнав про все эти гнусности, очень просто и вполне интеллигентно рассудил: «Да пошли они все …» — сказал он и взял к себе на курс. Так я потеряла год и стала учиться в нашем замечательном институте по второму разу. И получила я-таки диплом артистки, подписанный Лебедевым и Товстоноговым. И, как большинство наших выпускников тогда, в конце концов стала безработной; хотя играли мы много. Была тогда такая смешная отдушина в ВТО — «самостоятельные работы» называлась: репетируешь-репетируешь-репетируешь, потом — покажешь разок-другой в том же ВТО театральной общественности и — все! Зато, помню, такое играли, что госбюджетным театрам и не снилось. Мне это все очень нравилось, да и удобно было — жила я поблизости, на Рубинштейна. Бегу однажды по Невскому с «капустника» Вадика Жука, навстречу — безработный Кама Гинкас с громадной картиной под мышкой. Это — Кочерга ему Гамлета нарисовал.

 — Ты что сейчас делаешь, Варвара? — спрашивает.

В то время я уже два года как на телевидении работала, в учебной редакции, про ботанику с географией передачи делала, там и к режиссуре впервые пристрастилась. Вообще, вспоминаю тот период с благодарностью: сколько я нового тогда узнала, с какими людьми изумительными познакомилась. В ботаническом саду, к примеру, эксперимент проводили… В течение месяца камеры стояли подле двух грядок с одними и теми же цветами. Мимо одной проходил каждый день человек и колол листики иголкой; а другой, который мимо другой проходил, говорил растениям ласковые слова: «Милые мои, хорошие мои!» А потом первый просто шел по дорожке, но, «увидев» его, цветы отворачивались, сжав листочки; а второй шел — все головки к нему тянули, разве что только не улыбались. Посмотришь такую пленку и подумаешь: «В какого Бога еще верить?! Вот она, природа, сама тебе говорит, что на ласку — ласка, на зло — зло!»

Но когда Кама Гинкас предложил в Красноярск ехать, да еще и Гертруду в «Гамлете» играть, да еще и компашка замечательная подбиралась, я, конечно, тут же телевидение бросила. На следующий день уже был у меня билет, Даньку-сыночка под мышку и в самолет.

В Красноярске все мы жили в гостинице «Цирк»; каждый день до театра пешком два километра, вдоль стены, мимо комбината, который шелковые ткани производил. В городе том делать практически было нечего, поэтому в театре и в гостинице мы сутками спектакли сочиняли. Тогда-то я и поняла, как много для развития нашей культуры «ссылка» сделала… Тут хоть Баратынского вспомни, хоть Осю Бродского, хоть Пушкина с Салтыковым-Щедриным, хоть еще кого… делать нечего — изоляция полная, вот и творишь, вот и покой в душе поселяется.

Но Гертруду я так и не сыграла, только срепетировала, потому что возникла возможность повезти этот спектакль на гастроли в Питер. Подошел ко мне Кама и говорит: «Варя, нам в Ленинград ехать, Клавдия Рожин будет играть, ты вместо себя введи артистку Осипову, она, хоть и хуже тебя сыграет, но внешне на эту роль больше подходит. А ты будешь играть артистку, которая королеву в пантомиме изображает».

Поневоле вспомнилось мне, как я в первый раз пришла в театральный институт на консультацию записываться: «Вы себя в зеркале когда-нибудь видели?»

Потом весь красноярский «Гамлет» остался в Ленинграде, а я опять в Красноярск вернулась, но уже с другой, хотя не менее замечательной компанией. Кабаниху в «Грозе» сыграла и… — поставила свой первый спектакль по любимой с абитуриентских времен пьесе Островского Александра Николаевича «Женитьба Бальзаминова». Поставила и поняла, что спектакль не получился, потому что актер и режиссер — профессии разные; одной я владею, а вторую — просто не знаю. Не получился спектакль прежде всего для меня, потому что не сумела сделать того, что задумала. Там ведь ситуация какая чудесная выписана, когда Бальзаминов Мишенька-старый человек-то, лысый уже, а все мечтает, мечтает о чем-то несбыточном, потому и смешон, потому и слова его так горько звучат: «Я ведь этим вреда-то никому не делаю, дайте мне помечтать-то!» Ситуация просто про нас! Я потому и страсть как не люблю того безобразия, которое на сцене БДТ идет, что ничегото они в этой мудрой, последней пьесе великого русского драматурга не поняли. А я вроде о чем-то догадалась, но «поставить на ноги» пьесу не смогла, зато поняла, что в этом и есть секрет режиссерской профессии: лежащую на полке пьесу поставить на ноги.

Вернулась я в родной Питер и пошла поступать на режиссуру к Товстоногову. Незадолго до вступительных он меня видел в отрывках, у Женьки Арье я играла, поэтому на консультации сразу спросил: «Вы-то зачем сюда идете? Вы же замечательная артистка?»

 — А Вы меня к себе в театр возьмете?

 — Нет.

 — Вот и весь ответ…

Закончила я в третий раз институт и на распределении дают мне направление в Великие Луки. Я прошу их подождать пару часов, а сама бросаюсь к телефону и звоню Товстоногову в театр.

 — Здравствуйте, Георгий Александрович. Это — Варвара Шабалина. Могу я к вам сейчас зайти, мне надо переговорить?.

 — Пожалуйста.

Прихожу к нему в кабинет, по дороге лихорадочно речь сочинив, и выпаливаю что-то вроде того, что я родилась в Петербурге, живу здесь, два диплома Вами подписанных имею, а меня пихают в какие-то Великие Луки.

 — Кем?

 — Говорят, главным режиссером, там, вроде, театр какой-то есть.

 — Это они что-то путают; кино-театр там есть, и нужен туда не режиссер, а директор, желательно — еврей. А Вам там делать нечего.

 — Ну, так возьмите меня артисткой. Мне ведь совсем не нужен режиссерский диплом. Правда, не нужен. Вы ведь все эти годы говорили, что я — замечательная артистка.

 — Это унизительно, Варвара. Я ведь вас все-таки пять лет учил!

(Тоже мне — учил. Я его раза три всего на занятиях-то и видела. Если кто нас чему-то и учил, так это — Кацманпокойник (царство ему небесное).

Моментально на кнопочку нажимает и говорит: «У нас свободно место очередного режиссера? Зачислите на него Варвару Борисовну Шабалину!»

С тех пор я вот уже двадцать с лишним лет работаю в одном из ведущих театров нашей страны, мира и т. п.

Вроде и жаловаться грешно, потому что другие о таком только мечтать могут; но, если честно-то сказать, то все двадцать лет (самых лучших годочков жизни) была ПУСТОТА.

Работали мы много, работать было интересно и с Товстоноговым, и с Чхеидзе, и себя я в профессии нашлаобрела, начав заниматься так называемой педагогической режиссурой, т. е. и не ставлю, и не играю, а с артистами роли разминаю, чтобы потом постановщик пришел и из всего, что мы наворотили, взял только самое необходимое ему для спектакля.

ПУСТОТА, она степенью занятости не определяется и не из нее вообще берется… ПУСТОТА, она тогда получается, когда ТЫ НЕ ОТ СЕБЯ ЖИВЕШЬ… Не знаю, насколько понятно я говорю, лучше пример привести, наверное.

Сколько за эти двадцать лет ко мне артистов обращалось за «помощью», желая выскочить из общей колеи, из единой на всех упряжки эдакой усредненной театральности (артисты БДТ в том числе). Ну и что? Проходит две-три репетиции — и все… их как ветром сдуло. Они, бедные, боятся, да и не умеют живым театральным процессом заниматься, а я по-другому не могу.

Каждый раз это были, конечно, по-разному складывавшиеся истории, но со временем я поняла, что их схема и «камень преткновения» всегда одни и те же…
Слова «этюд» наши дипломированные артисты даже слышать не хотят. Как только им предлагаешь сыграть пьесу без текста (на репетиции, разумеется): «Вы ведь уже знаете, о чем там речь, вот и давайте хоть немножко пошутим на эту тему, вдруг что-нибудь живое и родится?!»

 — Нет, мы должны слова произносить, мы — драматические артисты, а не какой-нибудь там миманс или балет.

 — Так слова-то плохие…

 — Тогда незачем эту пьесу брать.

 — Да слова все плохие!

 — И у Чехова с Шекспиром?

В этот момент я всегда артистам про Гоголя напоминала, как он сначала играл перед зеркалом за каждого из своих персонажей, а уж потом из этой игры слова его героев рождались.

Проб таких, коротких и безрезультатных, было видимоневидимо, а достичь чего-то получилось только дважды: с Теняковой и с Дрейденом.

С Наташкой, ближайшей моей подругой институтской поры, мы репетировали монопьесу Хакса «Разговоры госпожи фон Штайн с отсутствующим господином фон Гете». Нам ее Ленка Алексеева подбросила.

Интересно, что поначалу мы все время за реквизит хватались: казалось, что если на сцене той или другой вещи не будет, так и подлинности переживаний не добьемся. А потом стали отказываться, отказываться… наконец, все убрали, все, поняв простую, казалось бы, очевидную истину — ничего не нужно актеру на сцене, ничего, кроме, конечно, искренней и глубокой веры в то, что он делает.

Дошли мы до этого «открытия» не сразу, а спустя три месяца ежедневных репетиций (бесплатных, безусловно). Зато, когда ничто уже не отвлекало от актерской игры, с какой болью, с каким страданием зазвучали у Наташи финальные фразы: «Господи, почему все так трудно для всех нас?!»

Сыграли мы пару раз спектакль этот в ВТО, а вскоре «эмигрировала» артистка Тенякова в Москву; тогда многие поуезжали из Питера, кто куда мог. Я опять здесь осталась, меня никто никуда не звал и нигде не ждал. Возобновлять спектакль по Хаксу тоже было глупо, он именно на Наташу делался.

А с Сережей Дрейденом наш «театральный роман» более долгим и плодотворным получился, само собой как-то все сошлось… Сначала оба хотели просто немножко подзаработать, потому и откликнулись на просьбу девочек из Театрального музея сделать парочку сцен из «Ревизора», чтобы было чем тему «Гоголь и театр» иллюстрировать. Я сама хотела Анну Андреевну с Марьей Антоновной сыграть, а Дрейден с Томашевским приглашены были на Городничего с Хлестаковым. Собрались. После первой же репетиции и расстались. Томашевский сразу стал текст чесать, а мы с Сережкой не захотели. Когда остались вдвоем, пошли в садик к Екатерине, сели на скамеечку и стали думать, что делать будем?

А потом — пять месяцев, каждый день по четыре часа, приходили в музей и искали: ведь не так уж часто артист наш получает возможность Гоголя сыграть.

Я уверена, что спектакль «Немая сцена» получился только потому, что, делая его, мы ни разу не наврали себе, т. е. только от себя шли. Это и есть, по-моему, то, о чем Станиславский так сильно заботился. "Я", — говорит, — «в предлагаемых обстоятельствах». Но по этому принципу в театрах наших давно уже мало кто работает; все больше только «предлагаемые обстоятельства» рукою мастеров создают, а про "я" им и невдомек сегодня помнить, а без него, без "я", ничего и не получится никогда на сцене.

Вот почему, продолжая служить (честно служить!) в БДТ, я все чаще и сильнее подумываю, а не пойти ли мне опять в театральный институт? Только теперь уже не учиться, а преподавать… Раз уж Бог меня в педагогическую режиссуру определил… Может, молодым-то людям, пока они свое "я" еще в среднее арифметическое не превратили, пока не научились скрываться за профессиональными навыками, и можно чем-то помочь?!

Но пока этот «гражданский подвиг» (в четвертый раз в наш институт пойти) зреет, я нашла себе отдушину, как всегда — на TV. Делаю там «Сказку за сказкой» для самых маленьких. Оно ведь и правда, что самые лучшие люди в нашей стране это — дети.

Монолог Варвары Шабалиной родился в беседе с Еленой Марковой, ею же и изложен.

Варвара Шабалина
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru