Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 6

1994

Петербургский театральный журнал

 

Воспоминания

(Продолжение. начало см. в № 2.)

Нужно жить. Воронеж

Мы снова вошли с ту странную ночь — развороченные, разбросанные вещи молча, печально смотрели на нас, исплакались и засохли цветы — предмет папиной гордости, все притряхнулось, как тленом, легкой пыльцой! И пауки уже начали по углам украшать комнаты серым газовым трауром…

Господи! Сколько же прошло дней! Не было радости… не было
 желания возвращать сюда жизнь. Мы стояли как на собственных похоронах… «Через несколько дней выяснится, что он не виноват и вернется» — превратилось в «десять лет без права переписки», в пугающий адрес -
«Северный край?», в ежеутреннее дежурство у тюрьмы с мешочками теплых вещей в руках, в ожидание отправления партии. И однажды голос из окошечка в двери: «три дня тому назад отправлен…» Как же… как же я не видела папу?! Этого не могло быть! Я здесь стояла каждый рассвет,чтобы улыбнуться ему на прощание за нас за всех, может быть, схватить на секунду за руку, отдать вещи, еду! Как же…
Маме я о своих хождениях не рассказывала. С ней происходило что-то странное, она будто была отключена от всего происходящего.

Теперь мы стояли на пороге их комнаты, она долго молчала, потом сказала: «Надо прибрать… Я хочу лечь в постель». Долго молча прибирали, трясли, мыли, перетирали, постелили чистое. Мама легла, повернулась лицом к стене и затихла. Цветы мы не выбросили, в надежде — а вдруг оживут?! Дождутся… папу…

В эту ночь все лежали на своих местах, «по- человечески», и никто не спал. Я как-то, само собой, стала самая главная в семье. И даже ночью раздавался шепот то Женички, то мамы: «Сонечка, ты не спишь?» Я не спала… Я думала — как жить? Продавать нам нечего, занимать не у кого, да ведь надо еще иметь, чем отдавать!

Ясно было одно — надо искать работу. Учиться мне еще два с половиной года. Не выдержим мы.

Трое! На маму рассчитывать не приходилось. Дай Бог, чтобы она хоть «ожила»!

Уходить из училища было больно, обидно, а теперь после экзамена, прошедшего на фоне всего этого ужаса и так убедительно утвердившего, что я не заблуждалась с призванием… Но ведь не все же люди переходили на другую
сторону при встрече с нами! Меня вызвали в Большой Советский театр к режиссеру Сергею Николаевичу Воронову — это был мхатовский артист и режиссер, на репетициях которого я высиживала часами в благополучные времена, прячась за портьеру ложи.

Я пришла. Мы долго сидели с ним в фойе на диванчике, и он доказывал, что бросать театр мне нельзя ни в коем случае.

Хорошие слова говорил, — что я буду артистка «милостью божией», словом, после этого разговора мне стало еще страшнее уходить. Но, спасибо ему, он не только хвалил, он сказал, что «они» все предпримут, чтобы я смогла доучиться. Они!!! Вызвал худрук училища Сергей Евгеньевич Неделин: спросил, что умеет делать мама? Я сказала, что девочкой бабушка отдавала ее учиться шить. И еще сказал, чтобы я пошла в Радиокомитет к диктору Кунаеву  — меня возьмут работать младшим диктором. И еще… что меня «просил» зайти Главный режиссер Молодого театра Евгений Глебович Амантов. И стала я ненадолго очень диктором, и стала я артисткой Молодого театра на самуюмаленькую ставку, но… в придачу к маленькой зарплате я получила роль Бьянки в «Укрощении строптивой». А еще через два дня принесли маме из мастерской три выкроенных мужских рубашки, рассказали, как их шить. И когда будут готовы, я должна принести их, и мама будет получать зарплату за эту домашнюю работу. Мама заинтересовалась заработком и потрясающе аккуратненько и красиво сшила их. Мы все любовались ее работой. И я, гордая, завернув наутюженные рубашки, стараясь не помять, принесла, развернула… И крупная, толстая громкая женщина вдруг заорала: «Вы что сделали с „кроем“? Все распороть, сшить, как вам объясняли, и я еще посмотрю, что получится, а то вы мне еще заплатите за испорченную материю!»

Оказалось, что это просто солдатские рубашки, и красота вся эта им ни к чему — есть «стандарт». Мама сказала, что она пороть и переделывать не будет. Я порола, потом пыталась сшить «по стандарту», но так как я шить никак не умела, у меня получилось, наверное, еще хуже, потому что рубашки взяли, но денег не дали — брак!

Скажите спасибо, что с вас еще не требуем стоимость… Да, спасибо!. Спасибо!. Приходил зам. директора училища к маме, убеждал, что я очень способная девочка, что надо помочь мне доучиться, что «они» со своей стороны…

И мама, мамочка сказала: «А почему уж так обязательно артисткой? У нее же есть профессия, мы ее выучили…»

Господи, я же забыла совсем, я же экономист! Есть профессия!

Снова состоялась беседа с директором: «Будете учиться, никаких сомнений и переживаний!» И решение: училище будет платить пособие — ежемесячно 200 рублей. И началась у меня жизнь трудная: жила я от центра далеко. И вот рано-рано утром — на передачу, оттуда на уроки, после двух-трех уроков бегом в театр на репетицию, оттуда к четырем на радио, и вечером в училище репетировать свои сцены по мастерству. Уставала страшно, обедать не успевала, перекусывала на ходу и все бежала, бежала! Но радиокомитет очень скоро облегчил мне жизнь — они вспомнили, а может быть, узнали про папу, и в тот же день я уже там не работала.

Милый Леня Кунаев, который меня взял и выучил, был очень расстроен за меня и… за себя, наверное, тоже. Странно, но его не уволили. Он был слишком хороший диктор.

Второй курс мастерства вел у нас Анатолий Иванович Пальмин.

Это он предложил мне мое начало — отрывок из последнего акта «Бесприданницы». Он определил мне в партнеры Ванечку Полянского — Карандышева. Он так трогательно старался не учить нас «как», так доверился нашей интуиции, так оберегал наш рождающийся внутренний мир, бросая в него бережно капельки сердечных подробностей, так хранил от ударов «извне»…

Я счастливая! Я счастливая… экзамен. Девочка с первого курса, которая жила с мужем в моей бывшей комнатке, уговаривала меня надеть ее красивое бархатное платье. Ей так хотелось, чтобы я выглядела хорошо, что мне неловко было ей отказать. И я надела и явилась… Это было ужасно. Я чувствовала, что погибаю — платье непривычно нарядное и… «чужое»! Я уже не я, я неизвестно, что и кто. А Тамара любуется! До чего же я хороша в ее туалете… И вдруг ко мне направляется актриса Елена Васильевна Черная -
наш преподаватель по речи. Она все поняла! -
«Успокойся! Дома кто-нибудь есть? Я пошлю, чтобы принесли платье, в котором ты репетировала. Ничего, что старенькое. Принести успеют — твой отрывок последний». И переоделась я в свое платьице, а она сняла с плеч своих большую, красивую, белую, вышитую гладью, с длинной каймой шаль и накинула мне на плечи.

«Пожалуйста, не обращай на нее никакого внимания.

Упадет, соскользнет, и прекрасно — ее нет! Поняла?!»

Перекрестила меня по секрету от окружающих, прижмурила свои прекрасные глаза и шепотом: «Ни пуха!»

После экзамена мне кто-то из взрослых актеров подарил книгу Юрьева, где он очень подробно пишет о великих актерских работах, и, отчеркнув места о Ларисе — Комиссаржевской, сказал с какой-то уважительной иронией — «Очень похоже!»


Первые роли. Володя

Пособие, стипендия, зарплата в театре. Жили… Прошла премьера «Укрощения строптивой», где в главных ролях Катарины и Петруччио выступили замечательные артисты В. Г. Рощина и С. И. Папов. Прошла с огромным успехом. И мою Бьянку заметили.

На третий курс к нам пришел режиссер А. Д. Шатов, замечательный артист, очень хороший режиссер, удивительный и обаятельнейший человек! Он остался моим другом на всю жизнь.

Решено было работать над «Последней жертвой»

Островского. Я получила роль Тугиной и буквально заболела ею. Пьеса хорошо разошлась по исполнителям: Полянский -Флор Фидулыч, С. Беляев — Дульчин. Л. Миронова - Глафира Фирсовна. Спектакль получился.

Еще не закончив наш спектакль, Александр Дмитриевич Шатов начал ставить эту же пьесу в Молодом театре. Там роль Тугиной репетировала и играла очень хорошая, но уж очень взрослая артистка. В те мои времена часто молодых героинь играли артистки «в возрасте», тогда актеры очень долго оставались «молодыми». Когда спектакль выпустили, он прошел несколько раз, мне предложили сыграть в спектакле театра Юлию Павловну. Это событие запомнилось подробностями волнующими и, как ни странно, смешными…
Евгений Глебович (главный режиссер) сказал мне, чтобы я посоветовалась с основной исполнительницей по поводу костюмов и прически. Я пришла в театр в день ее спектакля, пораньше, постучала тихонько в дверь гримировочной - тишина… еще постучала — тишина. «Можно войти?»
 — очень неуверенно спросила я. Что-то было произнесено.

Я приоткрыла дверь… перед зеркалом сидела актриса, и на ее

 лице были приклеены к вискам, около ушей, под ушами, у шеи  — тесемочки!. Одновременно с тем, как я приоткрыла дверь, раздался крик — «В чем дело?! Дверь!» Это  было так странно и невероятно, почти как сами «тесемочки». Я так обиделась! Капая слезами, отправилась домой. В коридоре меня увидел Евгений Глебович, расспросил, в чем дело, и очень добро рассказал о том, как быстро проходит жизнь актрис, как хочется им задержать уходящую молодость. И вот есть у них свои «секреты»
 — как сделать, чтобы публика не видела морщинок… Он сам занялся мной.

И был день, когда я сыграла «Жертву» со своим учителем — он играл Флора Федулыча… После спектакля за кулисы пришел артист Большого Советского театра Г. М.

Васильев и при всех поздравляющих стал на колени и произнес со слезой во взоре монолог о том, как жаль, что я поздно родилась. Он бы возил меня по всей России на радость людям.

И какой был бы успех! Это было и смешно, и трогательно. И еще с поздравлением явился мужчина, который весь спектакль почему-то стоял за кулисами и очень внимательно смотрел.

Артистка Асторина представила его мне. «Дочка (так она меня стала звать с моего появления), это наш художник, Володя Шильдкрет — прошу любить и жаловать! Хороший художник, хороший человек, и еще на коньках хорошо катается!»

«Хороший человек» собрался проводить меня домой, но я объявила, что иду с мальчиками, своими. Но что-то возникло…

В конце четвертого курса вдруг стало понятно, что надо быть вместе. Это было какое-то новое измерение человеческих отношений, прежде мне не знакомое. И еще… он знал о нашем несчастье, и оно его не отпугивало.

Это был до невероятности трудный момент в моей жизни… Я так боялась напутать…

Я вышла за него замуж… И попала в очень сложную ситуацию:
он не спрашивал согласия родителей, а может быть, спрашивал, но они неодобрительно отнеслись к его выбору — русская, артистка и вдобавок приданого — то, что на ней надето…

А моя мама попросила его уйти, как только он заговорил о своей любви ко мне. Так вот, совершенно запросто, сказала:
«Вы — старик, как вам не стыдно (он был на восемь лет старше меня), уходите и больше не приходите!» Теперь я иногда думаю, а может быть, надо было ее послушать?! Нет.
Он меня очень любил. И еще одно достоинство — он понимал, что театр для меня — Жизнь, и никогда не мешал мне Жить.

Кончили мы училище. Меня забрали из Молодого театра и взяли в Большой Советский театр. И первую роль я получила в спектакле молодого «новенького» режиссера П. Я. Монастырского. В «Машеньке» — Нину
Александровну. Машеньку играла взрослая, очень хорошая актриса Белозерова. Это был 1940 год. Осень. Ничего у меня не осталось от Воронежа, от моих самых молодых лет — ни программок, ни фотографий — все сгорело, хоть посмотреть  бы на себя двадцатилетнюю! Потом была Джемма в «Оводе»…

То ли в предчувствии грядущих бедствий — закрыли Молодой театр…


Война

Но очень скоро в жизнь ворвалась война. И в 1941 году нас повезли в эвакуацию. Это была благополучная поездка.

Длинная-длинная. Поезд ехал медленно, часто останавливался среди снежного поля — нужна была паровозу вода. Где-то далеко просматривался колодец. Эвакуирующиеся выстраивались цепочкой с ведрами в руках от паровоза до колодца и передавали ведра из рук в руки.

Паровоз поглощал воду, и поезд снова трогался в путь. На вокзалах получали наши представители еду — почти везде  — колбасу и… сладкое вино! Помногу. Так доехали мы до Куйбышева. В Куйбышеве поезд стоял долго. Наши предводители ушли куда-то по делам, и мы пробежались по городу, именно пробежались и — о, чудо! — город был освещен! После долгого пути по погруженной во тьму стране мы будто ворвались на минуту в довоенную жизнь.

В Куйбышеве мы получили распоряжение — отправляться в город Сызрань и там играть до особого распоряжения.

Наши вагоны поехали в обратную сторону. Сызрань. Живем в вагонах. С вокзала бегу первый раз играть в этом городе.
Джемму в «Оводе».

Дорога от вокзала под гору, страшный ветер и мороз, в ту зиму очень сильные морозы были. Бегу бегом… ветер пронизывает насквозь: уши, нос, руки оледенели. Вбегаю в театр, за кулисы — они деревянные, и все стены мохнатые от инея. Одеваюсь в прелестное платье юной Джеммы, и — о, ужас — багровые, опухшие уши, руки и всю буквально трясет от холода. Костюмерша предлагает надеть сверху что-нибудь теплое, но разве можно? Джемма в теплой кофточке! Нынешней!

Месяца полтора играли мы в этом городе и последовало распоряжение — вернуться в Воронеж, городу опасность не угрожает.

Медленно плетемся в Воронеж, добираемся, начинаем играть…

Концерты для отправляющихся на фронт. В цирке, на вокзале.
И я читала какие-то наспех написанные взволнованные стихи:

Любимый мой!
Будь за меня спокоен.
Я мужества полна
в суровый год войны.
Тобой горжусь я,
Сын мой, славный воин,
Горжусь как мать!
Как дочь своей страны!
или: Гражданин СССР,
началась война.
Предстоят большие бои…

И не было смешно, что читала это почти девчонка — тишина  была мертвая. Почему-то в основном молодые бегали на эти прощальные выступления.

В прифронтовом городе. Эвакуация

Война подбиралась все ближе. И все же о ней слушали, читали, но… еще не видели. И вот наступил день… такой солнечный, ясный день. Вдруг грохот невероятный… небывалый… На улице, по которой я шла, казалось, пошатнулись пятиэтажные дома, посыпались стекла, люди в кровоподтеках ринулись на противоположную сторону улицы в маленький домик. Минут пятнадцать домишко, начиненный людьми, вздрагивал… потом затихло все…

Суровые, бледные люди вышли. Солнце продолжало сиять, на асфальте битое стекло, как-то невесело его передразнивало.

Где? Куда упали бомбы? Никто не знал. Из-за угла, с проспекта Революции бежала старая-старая «бабушка» — торговка маковками и как-то безголосо кричала - «Господи, Господи! Да что же это! Господи! Куда же ты смотришь!. там же ребятишки…»

Как по команде, не сговариваясь, люди повернули по направлению к Пионерскому саду. Ничего не спрашивая, к ним присоединялись все новые и новые люди… У меня ноги сделались ватными… это же рядом с нашим домом. В этот садик бабушка возит в колясочке мою шестимесячную дочку…

Кто-то сказал: «И в ДКА…», еще кто-то: «В вокзал»…

Вот он, узкий двор перед входом в садик… ворота… Толпа на мгновение остановилась… И вошла… Есть ли слова, какими можно описать солнце, зелень, воронки, вырванные кусты, цветы, обломки скамеек и детей… раненых и мертвых… И прибежавших матерей… и потрясенную, тяжело дышащую толпу… и какую-то немыслимую тишину…

И вот тут наши женщины, которые до сих пор участвовали в концертах для войск, для раненых, учились на скорых курсах сестер, собирали подарки для бойцов и осваивали противовоздушную оборону, собранные, серьезные, «спокойные», начали действовать. Появились машины, материнские руки наших актрис собирали детей, отвозили в госпиталь. Это был, пожалуй, первый страшный экзамен на выдержку. Играть в этот день — это тоже было испытание.

А после спектакля нас попросили подежурить около детей.

Утром забежали домой посмотреть на своих детей и… на репетицию «Фельдмаршала Кутузова».

Это уже была война!

В госпитале наша работа и выдержка понравились. Он стал считаться нашим подшефным. Нас распределили по палатам. Мне, как самой молодой, хрупкой и «доброй» дали маленькую (на четыре человека), в самом конце предлинного коридора. 4 человека… (это были тяжелораненые). У одного не было обеих ног, у другого — ног и руки… Они лежали, огороженные досками. Бредили, страшно ругались, кого-то звали, чего-то требовали, и — не разобрать ни одного слова! Третий кашлял, задыхался и все время бился в истерике. А в правом углу тихо-тихо лежал под одеялом коротенький человек, казалось, ничего не видел и не слышал и только время от времени, как-то вдруг быстро, озабоченно говорил, ни к кому не обращаясь: «Еще нет? Еще нет?» Он ждал письма из дома и боялся, что оно не успеет — он умрет… Он умер через два дня. Письма не было.

Утром, когда я спешила навестить дочурку перед репетицией, дежурный врач, увидев мое «лицо», сказал: «Вы, девушка, поспокойнее, так вас надолго не хватит. Ваша
обязанность помочь ребятам спокойнее „уйти“». Это была палата для умирающих. Много ночей я провела в этой угловой комнате… Люди часто менялись… Я научилась не плакать, когда у меня на руках умирал человек. Я научилась врать,сочиняла и писала им письма от родственников, искала родственников, очень-очень редко находила. Мне казалось, что они на глазах расцветали, когда я читала, с величайшими осторожностями сочиненное письмо от жены или от детей - им так нужно было знать, что они кому-то нужны, что их ждут, любят и ждут. И как я была счастлива, когда кого-то из них переводили в другую палату! И как они дрались со смертью!

Бомбежки стали регулярными. Точно в одиннадцать часов вечера  — не раньше, не позже. Тревоги, тревоги… Страшное зрелище — госпиталь во время тревоги: эвакуация в бомбоубежище. Четырехэтажный, занимающий целый квартал дом и довольно узкие, метра в два с половиной, лестницы. Все двигалось вниз, и насколько возможно быстро: кто-то шел сам, кого-то вели, кто-то ковылял на костылях, кого-то несли на носилках, кто-то полз со ступеньки на ступеньку. Что может
 быть страшнее беспомощных людей под бомбежкой! Наша палата в убежище не ходила.

Фронт приближался. Расписание бомбежек все чаще нарушалось.

Тревоги объявлялись несколько раз в сутки. Появилось много разбитых домов. На рассвете аккуратно прибирались, насколько возможно, последствия налета. В городе порядок…

Целыми днями из города уезжали машины с имуществом, с хорошо одетыми пассажирами, а по «тревоге» оставшиеся матери, бабушки с детьми, с запасом питья и пеленок отправлялись в убежище.

Город пустел, но для поднятия духа, для видимости покоя и порядка, мы регулярно играли спектакли. Раза три-четыре за спектакль артисты и зрители лезли в щели и с отбоем снова занимали свои места в зале и на сцене.

Зрители, дорогие мои воронежцы, вас и было-то всего человек тридцать. И, не смотря на всю нелепость происходящего, на словах «… отец, благослови на подвиг ратный» - они аплодировали.

Когда была возможность, мы ездили к фронтовикам со спектаклями или концертами. Иногда, в самый разгар выступления, нам приказывали немедленно уезжать. Иногда мчались к городу, а въехать в него нельзя — бомбят!

Тогда все слезали с грузовика, машину шофер прятал, а мы от дома к дому бежали несколько километров среди рушащихся домов, сыплющих искрами оборванных трамвайных проводов, воя немецких самолетов, бежали, не зная, застанем ли живыми своих родных, бежали до самого рассвета, потому что попадались закрытые улицы. Серьезные люди с серыми лицами тихо говорили: «Сюда нельзя. Идите кругом».

В одну из таких ночей разбили наш театр. На рассвете мы собрались около него… Молча стояли со слезами на глазах.

Все смотрели вверх — там висела комната заведующего труппой… Стояло потертое кресло, шелестели на стене афиши, а рядом с планом работы на неделю развевалось полотенце, почему-то в чернильных пятнах…

Какое везение, Господи! В этот день первый раз играли в Летнем театре «Фельдмаршала Кутузова», в котором занята вся труппа.

Кто-то стал рассказывать, как это было. Подробно, шаг за шагом вспоминали, как удалось убежать от взрыва. В театре оставались дежурные. И вдруг… где Коля? Он говорил, что безопаснее всего держаться… где он? К нам бежала его жена.

Кто-то задал нелепый, страшный вопрос: «А разве Коля не дома?» Женщина как-то странно кувырнулась и упала на камни. Опять, не сговариваясь, пошли в «театр». Вход
 был цел, и правое крыло держалось. Осмотрели все закоулки, все щели, все подвалы, начали разбирать камни, но уже снова тревога. Тревога, тревога, тревога! Теперь их уже не объявляли… просто беспрерывно бомбили город. Получить хлеб становилось невероятной задачей — очереди, и то и дело в убежище.

А спектакли идут. Пока театр работает — нет паники!

Наконец город совсем опустел. Спектакли прекратились. Только концерты бойцам, концерты раненым, дежурство в госпитале, дежурство на крыше продолжалось.

Грохот взрывов, пожары, дым… убежище наше разбито. Днем и ночью бомбежка, рушится пустой город…

4 июня по радио объявление: всем в 24 часа покинуть город.

Все, что в нем было живого, бросилось к вокзалу. Мы уходили «организованно». В 7 часов утра нам предписали собраться с вещами в Первомайском саду: будут поданы два вагона, нас на машине подвезут к вокзалу. С чемоданами, с детишками собрались. Ждем. Долго. Наконец распоряжение:
машины не будет, взять сколько кто может донести и пешком на вокзал. И как можно быстрее. Все стали открывать чемоданы, выбрасывать вещи, оставляя, что поценнее и что можно донести.

Вдруг новое распоряжение: отправляются женщины с детьми до станции Тресвятская, там будут остановлены «наши» вагоны, в которых подъедут все остальные.

Бегом с Леночкой на руках на вокзал. На повороте мама.

«Сонечка, я никуда не поеду! Женю оставляют взрывать завод, я с ним!» Бегу — не бегу, пытаюсь доказать, что оставаться нельзя. Женя не один, он с товарищами… она бежит рядом — маленькая, встревоженная и такая беззащитная.

Я отстаю от наших женщин. Леночка завернута в ватное стеганое одеяло, в сумочке бьется по ногам килограмм манки, ребенок вылезает из одеяла и кажется, что до вокзала не добежать. Постепенно отстает мама… уже издали кричит:
«Береги Леночку, дай знать, где ты!.» Но вот платформа, дачный поезд, полный народа. Втискиваемся. Едем.

Вперед — назад, вперед — назад — бомбят!

Тресвятская близко. Поезд затормозил. Кто-то заорал: «А ну, быстро!» Нас вытолкали. Поезд уехал. Впереди видна деревня. Пошли к ней. Женщины сочувственно встречали, приглашали в свои хаты. Я и Кира Федорова расположились в одном домике, в одной комнате. И тут у меня возникла идея — вернуться в город. У всех там остались мужья с вещами, а я? Я же совсем с пустыми руками оказалась. Я попросила Киру посмотреть за Леночкой и побежала к станции. На мое счастье, подходил поезд с солдатами. Меня подхватили почти на ходу, и скоро я была уже с товарищами в нашем Первомайском саду.

Настроение у всех упало, по земле были разбросаны оставленные вещи, по саду ходили солдаты и, наверное, от отчаяния штыками прокалывали брошенные подушки. По саду летел пух. Солнце, зелень, гора чемоданов, растерянные лица людей и над всем этим снег — пух.

Уже слышны артиллерийские выстрелы, и странно, в это время уже не бомбили, только грохот артиллерии. Кто-то сказал, что в город входят вражеские танки… Наконец наш комиссар, Народный артист РСФСР А. И. Поляков скомандовал: «Машины не будет, быстро, на вокзал!» Схватили вещи, побежали.

Перрон. Последний поезд. Паровоз и два дачных вагона… битком набитых людьми. Посадка! Чемодан пришлось бросить.

Стояла, зажатая со всех сторон, и ругала себя за это бесполезное путешествие. И утешала сама себя тем, что на, мне надето два новых платья (друг на друга — добрые людипосоветовали) и совсем новые «концертные» туфли. И все казалось, а вдруг поезд промчится мимо деревни, и Аленочка останется без матери… Поезд затормозил, остановился на 10 минут, чтобы мы могли забрать детей. Я вышла… У станционного домика на бревнах сидели все наши
 женщины с детьми. И Кира тоже со своим сынишкой… Леночки не было… Они все начали втискиваться в вагон, через окна подавали мужьям детей, а я бежала в деревню… через огороды, через плетни вбежала на улицу и не могу узнать дом, так только в кошмарном сне бывает… все дома одинаковые… а паровоз гудит, гудит непрерывно и кажется, вот сейчас тронется поезд, уйдет, а мы?! Где она — из хаты в хату!

Вдруг голос: «Сюды, сюды, милая, издеся она!» Вбегаю в хату — на полу, в одной распашоночке сидит моя родненькая…

А паровоз гудит. Схватила ее и бегом к поезду. Что это был за бег, одному Богу известно. Поезд видно, крик его слышно, и в каждое мгновение он может тронуться, а у меня уже сил нет. Перед глазами круги, спотыкаюсь, на ходу соображаю, что не взяла одеяло и крупу — ни одеть, ни постелить, ни покормить! И добежала!

Оказалось, что поезд стоял потому, что в него невозможно было войти, так он был набит. Люди бились в буквальном смысле слова.

Те, кому удалось войти в вагон, кричали, чтобы их выпустили, что их задавили, но выпустить их было уже невозможно. И действительно, когда мы с дочкой все-таки оказались в вагоне, захотелось выбраться, вырваться… Но поезд тронулся, прекратился дикий ор… мы ехали… от войны, от бомб, от немцев.

Самые удачливые сидели на спинках сидений. Все остальные стояли так тесно, что можно было спокойно поджать ноги - и не упасть.

Поезд спешил неизвестно куда, вагончик качался, и мне стало так хорошо, спокойно…

Очнулась я уже когда подъезжали к Тамбову. В вагоне было довольно просторно, я лежала между лавками на полу, и все очень болело… На одной ноге была туфля, на другой не было.

Мои выходные наряды — черное и цвета чайной розы платья  — очень живописно дополняли друг друга — они были порваны…

Где Лена?! Меня подняли, потеснились, посадили на скамейку и рассказали: наш главный режиссер Всеволод Михайлович
Энгелькрон сидел на спинке скамейки и заметил, что моя Леночка медленно проваливается между людьми. Он попросил передать ее ему, и всю дорогу держал на коленях вместе со своей девочкой. А я тихо-тихо сползала вниз и оказалась под ногами у едущих. Продолжалось это довольно долго, пока не «рассосался» народ и наши увидели меня.

Подъехали к Тамбову. Там работал муж, Леночкин папа. У меня  — ни копейки денег, сама оборванная, Леночка голенькая…

Всеволод Михайлович написал справку, что мне дается отпуск на полгода, и, заверив его, что через полгода я вернусь домой, я вышла на тамбовский вокзал… Пошла искать театр.

Шли мы с Аленкой по городу, как сама война, подходили люди, спрашивали — откуда, протягивали подаяние, предлагали проводить… И вот дошли. Театр. Чужой, но театр! Артисты и служащие нас испугались. Володи не было. Он… вчера поехал в Воронеж за нами. У входа в кабинет главного режиссера стояло большое зеркало, и я увидела себя. Страшно. По мне действительно ходили… пострадало не только платье…

Живописный был вид… Вдруг взволнованные голоса:
«Сюда, они здесь!» И вбежал Володя! Он ехал в том же поезде! Поезд-то был последний! Толпой все повели нас к нему в комнату, каждый принес, что мог, из еды. Потом мы отмывались от ночевок в подвалах и говорили, говорили…

И первый раз за долгие, долгие дни уснули спокойно, от бессилия спокойно.

А в одиннадцать часов завыла сирена. «Воздушная тревога»! Первая тревога в Тамбове. Актеры говорили, что мы привезли войну.


Тамбов. Смерть Женички

Утром меня пригласили в театр к директору. Молодкин!
Смертельно стыдно, но не помню уже, как его звали. Да.
Звали. Теперь этого дорогого человека нет.

Мне показали его комнату, я постучала, открыла дверь…
Навстречу мне поднялся невысокий, полноватый, обещающе добрый человек средних лет и радостно заявил: «Вас послал мне сам Бог!» Вызвал костюмершу и сказал - эту девушку надо одеть. И дал мне еще талончик, по которому в магазине мне дадут когда-нибудь шерстяной костюм.

С милой, доброй Марией Михайловной — Мариной мы пошли в костюмерную, где мне дали «бумажное» коричневое, похожее на форму платьице, серые матерчатые полуботиночки и бумажное серенькое летне-осенне-зимнее пальтишко. Платок  — тоже бумажный и тоже серенький. Я была счастлива. А так как я была счастлива, я произвела впечатление на директора, и мне было приказано идти к главному режиссеру.

Серая мышка была встречена ласково.

Л. М. Эльстон, не обращая внимания на мои синяки, Бога, пославшего меня таким сложным способом, не помянул, он просто выдал мне роль Эмилии в идущем спектакле «Испанцы» и роль Дзанни в «Принцессе Турандот», роль Сюлли в спектакле «Парень из нашего города». Я бы сказала, репертуар у меня намечался очень разнообразный. А Бог меня послал потому, что хорошая артистка, жена директора, должна родить ребеночка, а вводит на роль Эмилии некого.

И еще… завтра утром театр уезжает на гастроли в Моршанск, наверное — подальше от войны. Я даже не успела посмотреть, куда я приехала.

Рано утром во дворе театра стоял автобус. Не совсем проснувшиеся артисты неторопливо размещались, вежливо
уступив первое место мне с Аленочкой. Позади, с мужчинами устроился наш сияющий от счастья «папка». Мы были вместе, вокруг были добрые люди, мы ехали в какой-то
Моршанск — наверное, бежали от вчерашней бомбежки.

Помню ровную пыльную дорогу… Но как выглядел Моршанск — не представляю. По-моему, деревянный театр. Сцена.

Репетируют «Принцессу Турандот». Скромненькаяартистка, совершенно не подкрашенная, с какими-то сероватыми волосами и прекрасно переливающимся голосом репетировала Турандот. «Таня Битрих», — сказали уважительно мои новые товарищи.

Когда начались спектакли, я увидела ее в разных ролях, и вошла она в мой душевный мир со всей своей искренностью, эмоциональностью, яркостью и… поэтичностью. Турандот, Шура Азарова, Джульетта — это то, что было прекрасной сутью артистки. Теперь она прекрасная, всем известная, народная артистка России Т. А. Еремеева, вдова Игоря Ильинского. А мне все хочется про себя сказать — Танечка Битрих, как мне ее представили когда-то.

Репетиции «Испанцев» помню плохо, их было мало. И как-то все само собой получилось, и все были довольны. С «Турандот» было «страннее». Мальчик.

Пародирует. Такого со мной не случалось. Это явно не я. А год спустя Лев Михайлович Эльстон сказал: «Я понял, что Вы хорошая актриса, когда Вы репетировали Дзанни…»

Надо же! Как прошли мои первые выступления — не помню, но актеры ко мне расположились. Когда вернулись, работы было много: роли были, и очень интересные и не очень, мои и совсем не мои.

Однажды шла репетиция «Олеко Дундича». Подошла помощник режиссера и сказала, что меня спрашивал брат. Я бросилась домой — там его не было. Я пыталась сообразить — откуда? Как? Куда же он мог уйти? Но, слава Богу! Он  был! Он жив! Он пришел ко мне, он спрашивал меня, он здесь, в Тамбове! Стук в дверь. Рванулась, открыла… Женичка!.
Шагнул ко мне и упал без сознания… Женичка!. Худой-худой!
Втащила в комнату на диван, отпоила чаем горячим, очнулся, лапонька, обхватил меня за шею и заплакал. Потом начал рассказывать, как добирался до меня, как болел в армии дизентерией, и его лечили «голодной диетой». А когда он уже совсем обессилел, спросили, есть ли у него кто-нибудь из родных, дали сухой паек и отпустили «домой». И, перебираясь из эшелона в эшелон, он все-таки добрался до меня, маленький! Нагрела воды, вымыла его, переодела в Володино белье, покормила, чем можно, уложила на диванчик и побежала к директору. Теперь это был уже другой директор  — Дружбин! Сердцем помню все, что Вы делали для меня! Он начал звонить куда-то, звонил долго, волновался, просил, требовал и разъяснил: «Завтра придет машина, и ты повезешь брата в госпиталь. Госпиталь офицерский — там ему будет хорошо — его будут лечить хорошие врачи и…

Соня, он будет сыт там, там очень прилично кормят и… уход.
На репетицию можешь не приходить».

Утром действительно постучал в дверь шофер машины. Мы с нимсвели Женюшку с лестницы, посадили и поехали куда-то на крайгорода в госпиталь. Там нас встретили ласково, внимательно.

В левом дальнем уголке огромной, человек на двадцать, палатыотвели место Женичке. Все было чисто, аккуратно, а уж я-то насмотрелась на госпиталя. Нянечка помогала его уложить, приговаривая: «Господи, мальчонка совсем!»

Врач сказал, что только завтра он сможет сообщить мне о состоянии здоровья Женюшки. Я уходила успокоенная - отнеслись хорошо, он лежит в чистенькой кровати, он будет накормлен, и я буду видеть его каждый день! Он тоже успокоился — я с ним! Господи! Как в трудные минуты я радовалась, что я артистка и, наверное, какую-то радость приношу людям, если они так платят мне добром.

Володя тоже был рад (скорее за меня) — появление Женички усложняло жизнь… Ну, что поделаешь! Каждый такой, какой он есть — и не лучше и не хуже. На следующий день я пришла в госпиталь. Врач встретил меня так предупредительно- ласково, что мне стало очень беспокойно. Он провел меня к Женичке, объяснял, что его уже начали лечить, что он с удовольствием ест витамины и что сегодня у него отдохнувший вид и выглядит он сегодня несравнимо лучше, чем вчера…

Женюшка улыбался довольно и утешал меня, что ему здесь понравилось, что хороший народ ребята, все друг другу помогают… Я его поцеловала, попрощалась. Он притянул меня к себе и сказал: «Вот возьми кусочек булочки Леночке», и дал мне малюсенький сверточек. Я хотела возразить. Врач кивнул — «возьмите». Теперь предстоял разговор с врачом — наедине… Он привел меня в комнату, усадил: «Как бы я хотел сказать Вам что-то утешительное! У мальчика не дизентерия… у мальчика - скоротечная чахотка. Если бы была возможность буквально залить его маслом… сливочным… Спокойно, спокойно, дорогая, еще не все потеряно — будем делать все, что возможно. Я разрешаю Вам приходить каждый день и быть, сколько захочется, сколько возможно, на него воскрешающе действует Ваше присутствие. Он просто расцветает… Будем вместе пытаться его поднять…» Шла я домой долго-долго.

Не хотелось мне домой — кто мне там поможет, кто утешит, кто скажет, что делать?! Пришла… «У тебя сегодня спектакль, ты не забыла?»… Нет, не забыла… веселый спектакль «Правда хорошо, а счастье лучше»… лучше.

Счастье лучше… скоротечная… это сколько? А он повеселел, лопушок… Что делать? Что делать?! Скоротечная. Зачем его в армию взяли? Да… Он сам…

Куда? К кому? Дружбин!! Он пришел сам. Спросить, что сказал врач. Наверное, фамилию ему назначила сама судьба - Дружбин! «Не сходи с ума, — сказал он, — и не опускай руки. Надо быстро что-то предпринять. У нас в театре есть водка, мы ею платим за некоторые работы, я дам тебе пять бутылок, ты продашь и купишь масла». Я шла, чуть не пританцовывая — я залью Женьку маслом.

На другой день я получила от завхоза это богатство и поспешила на базар — она мне объяснила, в каком месте базара ищут люди этот продукт. Встала в толпе торгующих  женщин и, наверное, произвела впечатление — ко мне больше, чем к другим подходили, спрашивали цену, нюхали, некоторые капали на ладонь и пробовали и… никто не покупал… и вдруг какой-то тип хлебнул прямо из горлышка и заявил, что в моих бутылках вода! И толпа двинулась на меня… я пыталась объяснить — никто меня не слушал — сумку вырвали, мгновение — и бутылок будто не было, я бежала от этих страшных людей, зареванная прибежала к Дружбину… Он бранил меня «Ну зачем же ты сама пошла, что у нас совсем уж мужчин нет!? Ты посмотри на себя в зеркало, ну какая из тебя… ах-ах-ах! Перестань плакать! Я попытаюсь достать еще… только уж пожалуйста… да нет, я ее тебе просто не дам. Я попрошу кого-нибудь из актеров».

И настал этот счастливый день. Мой товарищ, еще по Воронежу, Боря Уваров продал водку. Принес четыре тысячи! И я пошла на базар и купила… «фунт» масла — больше за эти деньги не продали… И булочку купила домашнего печения - женщина продавала.

Я отправилась на свидание… с дарами — маслом - спасительным лекарством. Ну что ж, что 400 грамм, а потом, может, еще удастся… Я пришла и направилась в палату, сияя от радости. Гревшиеся у большой, круглой железной печки
 женщины-уборщицы, меня остановили. Новый порядок - без разрешения врача посещать больных нельзя! Ну что же, подожду врача. Стою недалеко от двери в палату… жду.

Женщины — между собой… «утром сегодня… какой? Ну этот малец, брательник артисткин…» Ко мне шел доктор… постоял передо мной… взял за плечи и заговорил:
«Вчера ему стало гораздо лучше… (Фу… жив! Я, наверное, ослышалась). Вечером он с удовольствие ужинал…

разговаривал, про Вас расспрашивал, какая Вы артистка - он, оказывается, никогда не видел Вас… да и заснул спокойно… а под утро стало плохо… совсем плохо… он все просил позвать Вас… — Сонечка! Где Сонечка? Позовите ее… — Мы стали звонить в театр, но дежурная не пошла Вас позвать или сообщить»… Не пошла! Не пошла!!!

Перейти через двор! не пошла!. а он просил, он ждал, что я буду рядом… он знал, что я прибегу… Женичка! «Где он? — Проводите ее». Я думала, в палату… нет… мы вышли во двор, вошли в сарай… на полу, на носилках лежал Женичка, — светлый, лицо мирное, рот слегка улыбается, — я бросилась к нему, обняла, а он — теплый, мягкий, соскользнула с носилок рука — живой! Да что же это! Мне казалось, что он чувствует мое прикосновение, что улыбчивее стало лицо… Женичка! Сестра сказала, что не может со мной больше здесь оставаться, да и мне надо уходить… Еще живого вынесли угасать, здесь, в сарае, одного бросили… Господи!

Куда же ты смотришь? «Не говорите глупостей, - сказала сестра. — Вы в горе, это я понимаю, но мы люди, а не звери, не надо так…»

Я попрощалась с моим единственным родным на всей земле. Он почувствовал! Что я прибежала, почувствовал, я по коже его видела, что почувствовал…

Меня снова привели в кабинет, и теперь не врач, а другой человек стал задавать, как он сказал, земные вопросы.

«Хоронить будете сами, или мы в братской могиле?» — я сидела оглушенная… хоронить Женичку… закапывать в землю… — «Сама. — Думайте, это обойдется очень дорого… гроб, транспорт, рабочие (это он про Женю).

 — Сама». Я не представляла где, как, за какие деньги, кто это будет делать, но отдать им мальчика я не могла.

«Сама» — еще раз сказала я и хотела идти…
Человек сказал: «Делать надо все быстро. Нам хранить покойников негде». Женичка — покойник. Какая дикость. — «Хорошо, я быстро». «Не позже послезавтра!» — кинул мне вслед человек. Человек?

Наверное, человек — он «работал».

Эти дни я не играла, не репетировала. Я спешила. Я надеялась, что гроб могут сделать в поделочном цехе — в театре не было досок, кто-то дал адрес плотника, что живет на берегу Цны. Нашла его. Он долго отказывался, но потом согласился. Помню, что денег взял не очень много, сколько, не помню. Велел сейчас же принести для «обивки» две простыни и сделать подушку. Одну простыню взяла Володину, вторую дала Лида — наш главный администратор и моя соседка по квартире. В театре дали ваты, в пошивочном - кусочек белой материи для подушки. Сшила. Принесла все.

Завтра утром могу получить… гроб… Бегу на кладбище.

Дружбин тщетно ищет машину… Машины не будет. Наконец кто-то обещал прислать лошадь с телегой.

Взяла я утром пару Володиного старенького белья, подъехала симпатичная лошадка с добрым, казалось, сочувственным лицом, приехали к плотнику, погрузили гроб на телегу и двинулись в госпиталь. Добрались. Человек сказал: «Вашего покойника нет — отправили в морг»…

«Вы же сказали до послезавтра… сегодня „послезавтра“». Где морг? Возница сказал, что знает, где, и мы поехали… Это было далеко. Всякая дорога кончается — мы приехали. Подвыпивший мужик, хотела бы, но не могу назвать иначе, провел меня в подвал, сказал - «ищи» и открыл дверь… на полу лежали люди… много… близко друг к другу… в самых странных позах… как застала их смерть.

Вошла. Женичка был голый, и только теперь мне стало ясно, что он умер — вот. «А ну, выдь в ту комнату», — распорядился хозяин этого последнего приюта. Я вышла и стала у двери. «Хозяин» взял Женю за плечи и изо всех сил запустил его вперед по направлению к двери… тело проехалось по цементному полу и глухо стукнулось о стоящий посредине комнаты покрытый цинком стол. Я, наверное, очень сильная — выдержать этого нельзя! Но я наклонилась и стала поднимать то, что было Женичкой… Хозяин великодушно помог мне положить его на стол, сказав при этом, что этого делать он не обязан. Притащили мы с возницей гроб, появилась какая-то старушка, сказала: «Милая, надо сначала омыть», — появился тазик, тряпочка, мы совершили какое-то очень странное условное омовение: надели на милого нижнее белье, возница открыл крышку гроба… Я думала, что я громко кричу от отчаяния, но я кричала шепотом: гроб не был обит… в нем не было ни простынок, ни подушки. Мне вдруг сделалось так бессильно, беспомощно отчаянно. Я села на лавку, и мне хотелось только одного, чтобы пришел кто-нибудь и похоронил бы меня вместе с Женечкой. Появились какие-то две пожилые женщины. Они стояли, вздыхали, охали, потом ушли и, немного погодя, явились снова с двумя старыми заштопанными простынками и старой-старой теплой кофтой.

Еще они принесли несколько гвоздиков, молоток и…старенькие носки. Возница обил гроб, в изголовье под простыню положил кофту, получилось возвышение — подушка.

Подняли мы все вместе моего маленького, положили… гроб оказался короток… немного, но короток… ноги… крышка не закрывалась… Начали пытаться чуть-чуть подогнуть колени…

Господи, где ты? Крышка закрылась. Приподняли ее, я поцеловала последний раз моего единственного.

Крышку прибили, гроб вынесли на улицу, поставили на телегу.

Обняла я этих удивительных, а может быть, просто настоящих женщин, и тронулись в самый последний путь.

Возница правил лошадью, я шла рядом, держась за телегу. Было холодно, уже почти зима. Колеса стучали по присыпанной снегом, окоченевшей земле… Я немного отстала, и теперь было видно, что из гроба… равномерно капает капелька крови, как будто кто-то вслед бросал маленькие алые цветочки…

Возница оглянулся и почему-то испугался. Соскочил с телеги, подхватил меня, посадил, прислонив к гробу для устойчивости, и, залезая на свое место, сказал ласково: «Ах ты, бедолага!»

Мы на кладбище. Ищем заказанную могилу. Появились трое пьяных людей и сказали, что могилы еще нет. Давай бутылку водки, а то рыть не будем. А мне было уже все равно, только сидеть вот так на телеге, никто бы не трогал. И вдруг тихий возница заорал на них голосом, которого в нем совершенно нельзя было предположить. Заорал какие-то ругательные слова… и они его поняли: проводили нас в противоположную часть кладбища, где рядом с большой свежей насыпью была яма… для Женички. Люди торопливо опустили в яму гроб, привычно-механически сказали: «Бросай землю»… Я бросила, не размяв, твердый замерзший комок. Он стукнул по гробу, как вскрик. Люди быстро, нет, не засыпали - завалили комьями. Образовалась куча земли… Я попросила дать мне лопату, чтобы сделать хоть чуть похожей на могилу эту гору. Вместо лопаты мне сунули в руки палку с прибитой фанерной дощечкой и чернильный карандаш. Сказали - «Поплюй и пиши, как зовут». Я помочила в снегу карандаш, написала: «Сотничевский Женя, 15 лет».

Женичка… Палку воткнули в бугор и ушли. Мой новый друг и защитник возница посадил меня рядом с собой, притулил к себе. И мы долго и скорбно двигались к дому. Он посадил меня у подъезда, погладил по голове и уехал — прошел рядом еще один хороший человек… Спасибо!

Я вошла в комнату и вдруг не заплакала — заревела, завыла… громким кричащим голосом… и долго, долго не могла остановиться. И не помню, как заснула на Женюшкином месте на нашем диванчике.

А назавтра началась обычная жизнь, только в сердце осталась какая-то пустота. Будто сквозняк потянул и унес из него что-то дорогое, что было между мной и Володей (он сказал, что не любит покойников…)

Не знаю, может быть, это пройдет и снова станет все по-прежнему… не знаю… Холодно стало мне и неуютно… только
 бы не захотелось искать тепла… Нет. У меня есть Аленочкаи, может быть, где-то есть еще мама… Женичка говорил:
«Сонечка, нам надо держаться друг за друга, мамы нет…» Господи! Помоги, чтобы она была!

(Продолжение следует)

Софья Сотничевская
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru