Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 6

1994

Петербургский театральный журнал

 

Театр Резо Габриадзе

АДРАХНИЯ

Р. Г. Вы, Марина Юрьевна, бьёте по мне — как по старому матросу палкой-выбивалкой — и из меня вылетает пыль воспоминаний…

В том
 же возрасте, когда Шалико Элигулашвили вступил в комсомол, и Анзор, Илюша и братья Алхазишвили тоже туда вошли, я всё время пропадал в библиотеке. Библиотека висела над рекой.

М. Д. Вы были меньше и младше их?

Р. Г. Они раньше созрели, одежда сужала их, старые майки натягивались на груди, а я был какой-то недостойный их и сидел в библиотеке. Само по себе это тоже опасное дело в том возрасте, потому что если раза два увидят в библиотеке — ты уже не мужчина. И ходить в библиотеку приходилось манёврами. Маленький мостик, а рядом с ним библиотека N 6. Одна комната цепляется уголком за скалу, а остальное всё висит над рекой, и внизу мчится Риони, гремит, ворочает камни. Вы сидите читаете, а она снизу плюётся: «Сволочи все, ничего не понимаете, жизнь уходит, и пошли вы все к чёртовой матери.» И кидается камнями и ведёт себя безобразно — огромная, задвинутая в узкую щель, стремительная река, у которой как будто мускулы ходят внутри. Водовороты, и иногда вдруг видишь — несёт дырку и швыряет её в небо. Страшно от этого становится.

Вот так сидел я там и читал. В углу была стоечка, а за стоечкой — две женщины. После войны они остались на замужем. Между ними стояла керосинка, которой они обогревались. Как-тоя поднял голову и увидел их лица. Они смотрели в сторону дверей, бледные. Сперва я подумал, что они увидели крысу, потому что у нас была одна крыса, её звали Ипполит, это была известная в городе крыса, её несколько раз обдавали кипятком, травили — и что-то такое красненькое бегало по городу. Где только я её не встречал: в собесе она одно время появлялась, а идёшь из школы — встретишь её около старого здания Кутаисского водохозяйства… У ломбарда… Трагическая, одинокая, голодная… Потому что всё, что можно было кушать — мы съедали сами, кто бы дал ещё что-то крысе?

У неё была трудная жизнь.

Библиотекарши смотрели на дверь, но это оказалась не крыса. Я догадался об этом сразу, потому что для Ипполита у них всегда была приготовлена тяжёлая книга (кажется, Голсуорси), и они кидали её. Ипполит, когда доходил до ручки, наведывался в библиотеку — съесть хорошее издание «Истории Искусства» Вермеера или дореволюционную энциклопедию (наши книжки уже были на другом клее). Когда я читал, я видел следы Ипполита на книгах, литературой в основном интересовались в городе я и Ипполит.

Это был не Ипполит, это было гораздо страшнее. Двери открылись, стало слышнее Риони, как будто в библиотеку ворвался весь космос. В дверях стоял Адрахния. Адрахнии было лет сорок-сорок пять, я бы не сказал, что он был высок, но пропорционально сложен, худ, лицо сухой, благородной лепки, тонкие губы, нос — как из фанеры, хищный, как у орла, глаза, тоже птичьи, никуда не смотрели и редко моргали. И шрам. Он начинался на лбу, проходил через брови, по щеке и ещё раз повторялся на подбородке. На нём был плащ и сапоги. Это был вечно одинокий человек, он один ходил по улицам, его боялись, в нашей школе о нём ходили легенды: мол если даже к нему подключить всё электричество Рион ГЭС — он не даст закурить милиционеру. Он много сидел, говорили с двенадцати лет.

М. Д. Он был бандит?

Р. Г. Нет, это выше, чем бандит.

В каждом маленьком городке есть такой одинокий, страшный человек с прошлым, за которым читается судьба.

И он вошёл в библиотеку.

Двери сами закрылись и стало тих-тихо. Мизинцем, как орлиным когтём, он подхватил стул, не спеша прошёл мимо библиотекарши и прямо ко мне. Поставил стул, сел и посмотрел мне в глаза. Я испугался и растерялся… Нет, какие я слова говорю, это всё литературщина! Мне стало плохо. Плохо, как бывает, когда вызывают скорую помощь. Что в таких случаях говорит больной? Он говорит: «Мне плохо». Он же в такие минуты не занимается литературой! Так вот, мне было плохо. Он сказал мне: «Читать умеешь, писать умеешь», — и положил передо мной тетрадь с таблицей умножения на задней обложке. Бывает такое состояние, когда понимаешь, что тебе говорят, но как будто это происходит с другим. Я впервые слышу его голос, глазами он не моргает, шрам… и что он мне говорит, я слышу, понимаю, но в чём дело — не знаю.

В общем, чтоб Вас не очень утомлять, поясню. Маргарита жила за речкой. Вдова. Муж у неё был директор комиссионки, и в результате какой-то ревизии он умер от инфаркта, Андрахния, как я понял, любил Маргариту, и из всех его объяснений я запомнил только одно: что он «стоит в воде и горит». И ещё я понял, что надо написать письмо Маргарите.

Он сам бы написал, но у него плохой почерк. (Но было видно, что писать он не умел.)

М. Д. Он попросил Вас написать?

Р. Г. Да. И принёс тетрадку.

И я начал писать. Не помню, сколько это продолжалось, но всё, что было у меня в голове из всей европейской и восточной литературы — от Стендаля до Саади — я написал. Это был коллаж, настоящий коллаж. Помню, что где-то в конце я говорил, что она — «газель с лиловыми копытцами» (это, кажется, из Фирдоуси).

Он прочёл. Сухие губы соприкасались — как два листочка акции. Он кончил читать и посмотрел на меня. Вот как я сейчас на вас, Марина Юрьевна. И спросил, бьют ли меня в школе. Я сказал, что нет (соврал, конечно). Тогда он мне сказал, что обязательно надо, чтобы меня побили. Мне опять стало плохо, потому что если кому доставалось в школе — так это мне. Меня легко было бить, потому что моя безответсвенновсть, золотушность, чистая шея, чистые руки, — заслуги моей мамы, чем, мои провоцировали всех, настраивали на то, что человек не мог пройти мимо меня, чтобы не ударить. У меня было такое лицо, что пройти мимо и не ударить — себя обидеть, дураком остаться. Итак жизнь была бедна радостями. А Адрахния хочет теперь, чтобы ещё больше меня били… Он заметил мой вопрос в глазах и сказал, что если меня побьют, он им такое сделает, что больше не посмеют. Ну, я не стал говорить и на этом история закончилась.

…Потом я облетел мир, был в мавзолее Ленина с девушкой, пробовал носить усы, но они были какие-то нечёткие, учился в трёх институтах, в ресторане Дома кино сидел с Борисом Мессерером и говорил об искусстве, был в Париже и купил там туфли, видел на улице Хрущёва, получил прописку в Тбилиси, женился, дети, поседел… и через сорок лет приехал в Кутаиси. Дома, друзей уже нет, но остался знакомый ветерок. Я пошёл на Риони. Была осень, и Риони была тихой (осенью она становится очень нежной и задумчивой, и даже уже не бормочет, и тогда посреди неё появляются белые камни, очень похожие на мозги вымерших гигантов.

Стою пустой, и не могу поймать в себе грусти ни по этому городу, ни грусти по молодости. Это всё выдумывают: «…он стоял и вспоминал…» Ничего не вспоминал, просто стоял.

И услышал сзади шёпот шагов.

Я оглянулся. Там стоял ящик с цементом, сверху толь, и к этому ящику, где хранят под замком цемент, приближался мужчина с ведром. Он потрогал замок, плюнул, расстроился, повернулся, ещё раз посмотрел на замок, и тут я подошёл к нему. Я узнал его — Адрахния. Седой, он стал похож на тренера сборной Аргентины и ещё в тысячу раз красивее этого аргентинского тренера. Такие же сапоги, такой же плащ (хотя, конечно, всё другое). И вдруг я, трусливый, законопослушный (в жизни не брал ничего чужого, один раз взял чужую авторучку, и Люсино варенье из шкафа, потому что она улетела в Израиль, до сих пор краснею) — так вот, я поднял камень и ударил по замку. Адрахния немножко отодвинулся и посмотрел на меня. Я взял ведро, набрал цемента и поставил у его ног.

Библиотеку он не мог вспомнить, но про письмо помнил. «А, это ты…» — сказал он только… Мы стояли, уже оба седые. «Как Маргарита?» — спросил я.

Он сказал, что завтра — пятилетие её смерти и цемент нужен ему для того, чтобы починить цоколь у могилы. И что завтра все будут там, на кладбище: и дети, и знакомые. И что если я захочу — тоже могу пойти.

Я пошёл. Мне надо было и своих тоже повидать.

Собралось человек пять, немного. Сын был похож на Адрахнию (не такой, конечно, красивый, но тоже красавец и более мягкий). А дочка Маргариты и Адрахнии была вылитая мама: чёрные бровки, розовые щёчки, пухленькие ручки и соломеного цвета курчавые волосы. Он познакомил меня с детьми и сказал: «Выпей». Мы выпили и отошли в сторону.

Там растёт хороший платан, а под платаном маленькая пальма. Под пальмой я узнал, что моё письмо, моё первое литературное произведение похоронено здесь: Маргарита попросила, чтобы его положиле ей в гроб, на грудь…

P. S. Потом я хотел написать рассказы о любви. Хотел, чтобы первый рассказ был этот — про первое моё произведение, а последний — о своей любви. Чтобы это ушло со мной вместе, на то же кладбище. Но потом понял, что рассказы вообще трудно писать и особенно о любви. Не смог написать, и вот я не знаю, что уйдёт со мной…

Записала М.Дмитревская
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru