Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 7

1995

Петербургский театральный журнал

 

Титан

(БОРИС АЛЕКСАНДРОВИЧ СМИРНОВ)

Борис Александрович Смирнов начал читать нам лекции по истории зарубежной литературы в 1986 году. Как с лектором, мы и потом встречались с ним довольно часто — он преподавал историю зарубежной театральной критики, вел спецкурсы по театру социалистических стран и по актуальным проблемам зарубежного театра XX века. Сказать, что мы полюбили его сразу и навсегда, было бы неправдой. Он, впрочем, и не искал нашей любви. Похоже, мы его не особенно интересовали. Так или иначе, наэлектризованной атмосферы взаимно пульсирующей мысли в аудитории не было. Порой мучительно хотелось спать — и нам, и ему. Сейчас мне стыдно это писать. И грустно думать о том, сколько упущено в том полусонном оцепенении. Я пытаюсь разобраться в причинах нашей лени и нелюбопытства. Моих лени и нелюбопытства — буду говорить за себя. Это было смутное и суетное время — самое начало перестройки. Мне было девятнадцать лет. Юношеское презрение ко всему официальному и ангажированному сплелось с общим отрицанием прошлого. Прошлое виделось в черно-белой гамме, казалось запятнанным. Культура делилась на официальную (черную) и оппозиционную (белую). Недоверие к официозу породило сомнение в традициях, в академизме. От этого короткого, к счастью, периода, осталось тяжелое похмелье стыда. Стыдно за свои поспешные суждения. За нежелание разбираться в сложном клубке мотивов и судеб. За высокомерие и предвзятость. Борис Александрович был тогда заведующим кафедрой зарубежного искусства и казался воплощением академических традиций. Мы ничего не знали о том, что когда-то его первая статья об американском театре была разругана в Москве, на самом высоком уровне, что при жизни Сталина он позволил себе публично критиковать его работу об языкознании, что в разгромленном журнале «Ленинград» должны были выйти его поэтические переводы, что однажды ему пришлось читать лекцию о Пушкине вместо арестованного Гуковского. Мы об этом понятия не имели. В то время, когда все отшатывались от идеологически окрашенной лексики и от экономических критериев оценки культуры, Борис Александрович от них не отказался. «Буржуазный», «капитализм», «загнивающий», «производительные силы и производственные отношения», «мир наживы и голого чистогана» — нас от этих слов бросало в дрожь. Самые истовые даже подсчитывали, сколько раз употребляется этот «голый чистоган» в книге Смирнова об американском театре. Теперь уже многие съездили в Америку и говорят о том же, только другими словами. А Борис Александрович говорил теми же словами, что и всегда. Теперь я понимаю, что это означало не конформизм, как казалось тогда, а несуетность, мудрый отказ перечеркивать прошлое, собственную мысль, собственную судьбу. Он ссылался на Маркса, когда неудобно было даже поминать его имя. И до сих пор очень ценит марксизм — за историзм. Мысли же о соотношении мира стоимостей и мира ценностей — для Бориса Александровича выношенные. Парадоксальным образом формалистами оказывались мы, двадцатилетние, столько кричавшие о сути. Спотыкаясь о лексику, мы не всегда пробивались к смыслу. Общение с Борисом Александровичем как с лектором требовало внутренних усилий, внутренней зрелости, которых у меня, во всяком случае, не было.

Я хорошо помню его первую лекцию. «Три беды современного театра, — сказал Борис Александрович, входя в аудиторию, — это модернизация, эстетизация и стилизация». Ошалев от обилия «ций», мы только широко раскрыли глаза. Пристрастие Смирнова к отточенным парадоксальным формулировкам, к ниспровержению авторитетов — своеобразная игра ума. Может быть, это роднит его с Берковским, позволявшим себе утверждать, что «Отелло» — это трагедия венецианского флота. Борис Александрович мог заявить, что лучшая русская пьеса — «Маскарад» Лермонтова, что Агата Кристи не умеет писать детективы, но отличная бытописательница, что А. Ф. Лосев — прекрасный античник, но никудышный философ, что стихи Уитмена — это поэтическое переложение философии Фейербаха, что проблема города и деревни — это проблема вертикали и горизонтали и так далее, и так далее. Парадоксы мысли бросали неожиданный отсвет на широчайший культурный контекст его лекций и статей, на сложные скрещенья традиций и имен, философии и поэзии. По-настоящему я начинаю ценить это только теперь. В студенческие времена поражало его олимпийское спокойствие, казавшееся порой равнодушием. Он всегда приходил вовремя, хотя его лекции часто ставили на утренние часы. Многие студенты опаздывали или вовсе не просыпались. Он мог читать двоим точно так же, как читал бы полной аудитории, почти не меняя интонации. Об этой его способности ходили легенды. Рассказывали, что однажды он бодро вошел в пустую аудиторию и начал лекцию. Сам Борис Александрович с иронией вспоминает, как один раз заснул во время лекции, продолжая говорить. На экзамены он всегда приносил несколько свежих газет, тщательно занавешивался ими, вызывающе отгораживаясь от нашей мышиной возни под партами. На моей памяти он не ставил троек, хотя не мог скрыть раздражения, услышав откровенную глупость. Но не всегда это бывало так. Одна из его любимых учениц вспоминает, что Борис Александрович страшно возмутился ее ответом на экзамене, нахмурился и сказал: «Вы деградируете. В следующий раз я поставлю вам оценку еще ниже». И поставил «четыре». Наверное, она была ему по-настоящему интересна. Мой ответ он не дослушал, кивнул и поставил «пять». Его безразличие к тому, как мы посещаем лекции, как слушаем, как списываем и как отвечаем на экзаменах, шло от уверенности в том, что человек сам получает образование, берет столько, сколько хочет взять. Смирнов знает себе цену. И не бывает мелочен.

О нем всегда ходило и до сих пор ходит множество легенд. Именно легенд, а не сплетен. Будучи студенткой, я слышала три версии биографии Смирнова. Первая условно называлась «Диван». Согласно ей, Борис Александрович происходил из необразованной семьи, детство и юность провел лежа на диване и читая книги. А когда встал с дивана, то поразил всех своим феноменальным образованием. Вторая версия была еще более нелепой. Борис Александрович родился в глухой деревушке, читал только Библию и Шекспира, а в семнадцать лет пешком, как Ломоносов, пришел в Ленинград, поступил в Университет. А закончив его, опять-таки поразил всех феноменальным образованием. Почему-то в этой версии фигурировали зеленые вельветовые штаны (наверное, не без влияния Тирсо де Молина). В них Смирнов якобы явился из деревни, а потом донашивал много-много лет. Сама я довольно долго верила в третью версию. По ней Борис Александрович поразил всех своим феноменальным образованием потому, что был сыном известного шекспироведа А. А. Смирнова. Отчество подходило. И Шекспиром Борис Александрович занимался давно и серьезно (в издательстве лежит его книга о Шекспире). Помню, кто-то при мне даже сравнивал «масштабы» отца и сына. Я пересказываю эти глупые истории, чтобы подчеркнуть — Смирнов будил и будит фантазию. По обывательской мудрости — нет дыма без огня. Все три легенды в конечном итоге сводились к попытке объяснить фантастическую образованность Бориса Александровича. Нечто похожее на правду в этих побайках было.

Родился Смирнов в Петрограде, но родители его происходили из деревень Тверской и Вологодской губерний. Отец — не шекспировед, а сапожник. Книг Борис Александрович и впрямь прочел немыслимое количество, начиная от бульварных романов и кончая классикой. Возможно, отсюда идет его тонкое понимание «низких жанров», уважение к ним. Про диван ничего не знаю. Но со слов Смирнова известно, что в родительской квартире на Петроградской стояла печь, у которой было уютно читать. Что же касается А. А. Смирнова, то Борис Александрович прекрасно его знал и не раз шутил по поводу их мифического родства. Следствием редкой образованности Смирнова стал универсализм. Мне казалось, он знает все. (Во всяком случае все, что относится к классической культуре). Никто, кроме него, не мог бы читать такое количество спецкурсов (в том числе и спецкурс по восточному театру). Никто не способен держать в голове столько фактов, имен, поэтических строк. Никто не умеет с таким блеском поставить самое, казалось бы, незначительное явление в широкий эстетический ряд. Его потребность в расширении сферы знания, в чтении, в открытии нового равносильна жизненной силе, проникла в кровеносную систему. Борис Александрович убежден: «Самый большой голод в моей жизни — информационный. Люди вопят: слишком много информации, а я всегда думал, что ее, как водки в анекдоте, всегда мало. И думаю, что инстинкт информации — один из важнейших инстинктов. Поэтому с детства я много читал и замахивался на мировые проблемы. В этом меня винили все: от школьной учительницы до В. М. Жирмунского. С какой-то точки зрения питомица педагогического института и академик были правы, но я чувствовал, что у меня есть своя маленькая правда, и она имеет право на существование». Вот уже много лет Борис Александрович появляется на кафедре со своим черным дипломатом, раскрывает его и показывает только что купленные книги. Теперь, когда книг выходит много и купить их легко, дипломат стал очень тяжелым. По-моему, Борис Александрович покупает книги каждый день. Недоверчивые спрашивают: «Неужели он все их читает?» А он действительно читает, не мысля без этого свою жизнь. Мне представляется, что эти ежедневно прибывающие тома, этот все обостряющийся «инстинкт информации» — своеобразная форма сопротивления надвигающейся усталости. Книги размыкают жизнь вперед, предполагают непременное их прочтение. Книги требуют мышления себя в будущем. Пока я вижу, что черный дипломат Смирнова полон книг, я знаю — все хорошо.

Он прекрасно знает несколько языков — немецкий, английский, французский, персидский (он заканчивал восточный факультет Университета). Кажется, еще арабский, таджикский, испанский. Он помнит наизусть множество стихов — от Гомера до Гейне, от Пушкина до Пастернака. Поэзия и философия — две его равновеликие страсти. Снова сошлюсь на самого Бориса Александровича: «Созданием мировоззрения, а тем самым и жизненной цели, занята философия. На самом деле она создана для формирования личности. К философии примыкает поэзия. Между поэтами и философами всегда шла борьба за преимущественное право провозгласить истину. Они, конечно, близки друг другу. Находящиеся на разных исторических полюсах Пушкин и Пастернак — оба были не только поэтами, но и философами. Пастернак, выбирая между музыкой, философией и поэзией, выбрал поэзию. Что же касается истории, то именно она есть и почва, и активный фон, и художественность поэзии. Это заметил еще Аристотель. Вот почему так важен историзм».

Потрясающая память Бориса Александровича (в частности, память на даты) породила еще одну легенду. Ее легко проверить, но легенда мне нравится, а потому проверять не хочется. Говорят, что все важные даты записаны у Смирнова в телефонной книге. Годы жизни Флобера, например, на "Ф", а Ариосто — на "А". Если что-то забылось — можно раскрыть на нужной страничке и уточнить. Вместо телефонов родственников и друзей — годы жизни тех, кто населял пространство культуры. Иногда мне кажется, что Смирнов живет в этом пространстве, что Флобер и Ариосто ближе ему, нежели те, чьи имена обычно попадают в записную книжку. Борис Александрович — один из последних ученых-универсалов в век всеобщей специализации. Всеми экзотическими темами дипломных работ и диссертаций естественно (а не в силу заведывания кафедрой) руководил он. Я собиралась писать об Айседоре Дункан. Тема была достаточно специфичной. Поэтому я и стала сначала дипломанткой, а потом аспиранткой Смирнова. Метод его научного руководства — монологизм. Это и способ его общения с окружающими. Все, кто знает Бориса Александровича, знакомы с его монологами — непрерывно и прихотливо текущими, вовлекающими в свой поток все новые названия, новые имена, стихи.

Лучший собеседник для него — умеющий слушать. Смирнов может вмешаться в чужой разговор, похитить чью-то реплику, зацепить за нее собственную речь. Кого-то это раздражает. Кто-то может слушать часами. Думаю, что в подобном педагогическом (и человеческом) стиле отозвался его личный опыт. Ведь когда-то он сам был жадным слушателем — того же Н. Я. Берковского. Брал у своих учителей все, что мог. А ныне тот, кто хочет, может взять у него. Предмет моего вечного восхищения — его невозмутимость. С моим дипломом произошла забавная история. Я написала слишком много — 120 страниц. Борис Александрович, который сам когда-то защитил громадную, в двух томах, диссертацию о Бернарде Шоу, сказал: «Это нужно сократить». Пока я с ужасом представляла, как буду кромсать свои выстраданные фразы, он деловито разделил диплом-переросток на две равные части и спросил: «Какую оставим?» Что ни говори, Борис Александрович был и остается крайне несентиментальным человеком.

Лет за восемь до этого один из дипломников Смирнова писал о фильмах Вайды. Накануне защиты начались польские события. Вайда принял сторону Солидарности. Со дня на день ждали статьи в «Правде». Дипломник психовал, на что Смирнов, подавляя зевок, ответствовал: «Молодой человек, история пишется не для слабонервных». Родившийся в 1918 году, переживший тридцатые годы, войну, борьбу с космополитизмом, он научился не впадать в истерику от каждого выверта Истории. Став аспиранткой, я начала слушать Бориса Александровича, то есть превратилась в его ученицу. Особенно любила его рассказы о старой университетской гвардии и о Берковском. Формально Смирнов учеником Берковского не был. По сути же Берковский был его главным Учителем. Борис Александрович вспоминает, как их знакомство началось со знаменательной фразы. Берковскому рассказали о молодом Смирнове, парадоксально пишущем и активно читающем лекции. Они встретились. Их никто не представлял друг другу. Берковский подошел к Смирнову и сказал: «Борис Александрович, я хотел бы Вас усыновить». Общение, начавшееся с предложения духовного родства, продолжалось до смерти Берковского. Оно не было кабинетным, замкнутым в тиши гостиных или библиотек. Я, повзрослевшая в кухонных посиделках, завидовала той эпохе, распахнутой в мир. Завидовала бесконечным прогулкам по городу и уличным беседам. Круг Берковского представлялся кругом ренессансных титанов, не сидевших на месте и знавших вкус жизни. Борис Александрович вспоминает об огромном количестве шампанского, выпитого во время этих прогулок. Берковский особенно любил красное шампанское. Даже цвет кажется значимым — символом полнокровия, силы жизни.

Одно из любимых определений Бориса Александровича, произносимое с неподражаемо-брезгливым презрением: «Это все малокультурные люди». Малокультурным, по Смирнову, может быть кто угодно — от студента до профессора. Он любит чеховские слова, сказанные об актерах МХТ: «Не Бог весть какие актеры, но очень культурные люди». До встречи с Борисом Александровичем я не выносила слова «культурный», вспоминала что-то вроде «парка культуры и отдыха» или «А еще шляпу надел». А для него принадлежность человека культуре может объяснить или оправдать очень многое. Принципиальное для Смирнова определение — Человек. Именно так, без всяких эпитетов. «Режиссер должен быть человеком, а не протоплазмой», — сказал он однажды, одной фразой уничтожив амбиции нашего общего знакомого. Быть человеком, а не протоплазмой — значит иметь внутри ядро. Обладать культурой и мировоззрением. Сам Борис Александрович Смирнов — один из последних людей культуры. Человек. Титан. Наверное, у любого титанизма есть своя обратная сторона. Не знаю. Не берусь судить.

КАРИНА ДОБРОТВОРСКАЯ
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru