Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 8

1995

Петербургский театральный журнал

 

Эдуард Кочергин. Рассказы ?Бродячей собаки?

МАШКА — КОРОВЬЯ НОГА
(густой рассказ)

В лютые времена, когда из-за двоих «усатых» вождей в Европейской России смертоубийственно дрались миллионы взрослых людей, в нашем сибирском далеке-далёке всё было покойно. Жили по режиму, как положено: побудка, зарядка, мытьё рож, завтрак, ученье или работа, обед, сон, промывка мозгов, ужин, сортирный час, снова сон — как и предписано было последним пенсненосцем Советского Союза, Маршалом НКВД, Лаврентием Павловичем Берией.

Всё было складно, ладно в нашем образцово-показательном детприёмнике.

Дети осуждённых родителей назывались воспитанниками, а надсмотрщики и надсмотрщицы — воспитателями. К охраннику мы обращались: «товарищ дежурный», а карцер красиво обзывался изолятором и т. д. Надо всеми, как звезда на фуражке, торчала начальница «Жаба» — так уж её окрестили у нас. Начальница из начальниц: «со спины не подойдёшь, а спереди упадёшь». Женские люди в этих заведениях не отличались ни чадолюбием, ни христианской добротой, а чиноначальные — особенно.

Идеальную картинку нашего «процветания» портила одна фигура полоскательницы-посудомойки, по прозванию «Машка-Коровья нога». Свою кличку получила она от рождения: на левой ноге её, вместо полной ступни, была раздвоенная пятка, копытце. Славилась тётка Машка тем, что уж больно была ругачая, да и винцом баловалась.

У Машки-Коровьей ноги была помоганка — молодуха Нюшка, или, по-местному: «Нюрка-молодуха, ласковое брюхо». Толстая, но ещё недопечёная девка, с маленькими блуждающими глазками на розовом мякише лица. Тётка Машка, почему-то обращаясь ко мне, малявке, хитрым глазом глядя на томную походку «ласкового брюха», говаривала: «Смотри, Нюшка-то как пышет, струмент ищет, а, как говорят наши большевички, „кто ищет, тот всегда найдёт“». Не всё мне было понятно в ту пору, но уже до многого я доходил.

Среди обязанностей этих женских служителей были и разные подвиги: уборка и мытьё камер, (извините, палат), коридоров, лестниц, сортиров, параш, изолятора-карцера, мытьё посуды и пр., и пр. Тётка Машка из-за худобы ног и «тяжкой жизни в ширинках большевиков», по её выражению, стояла на мытье посуды, а молодуха с нашей помощью справляла всё остальное, показывая не без гордости свои голые ляжки. Охранники зырили на неё плотоядно и обохотили бы уже давно, если бы не Коровья нога.

Мытьё лестницы называлось «нюшкино кино». Из всех углов старшаки наши скатывались на площадку вниз, ухватывая своё, пока не выгоняли их оттуда дежурные или прискакавшая Машка.

Простите, всё отвлекаюсь я от рассказа-то.

Иногда нас строем водили с воспитательными целями на какое-нибудь предприятие. Этот выход в мир был единственным для всех развлечением, но ждали мы его с нетерпением ещё и потому, что «дорога голодного вора кормит», глядишь, можно чего-нибудь поднадыбить.

Первое моё воровство я даже не осознал, не заметил. Водили нас, мальков, в какую-то контору: что там было, что делали, не помню. Помню только одну картинку: против окна, спиной ко мне, длинный какой-то человек, наклонясь, почти лёжа на столе, что-то писал или чертил на листе огромной белой бумаги. Справа от него лежала пачка красиво отточенных цветных карандашей. Я их видел впервые после моего короткого детства. И… я не помню, каким образом они очутились за пазухой моего казённого бушлата.

Это было моё, принадлежало мне и только мне. Я нёс драгоценную ношу под мышкой и думал только о том, как бы сохранить это единственное моё.

В палате мне удалось незаметно засунуть коробку между простынёй и матрацем. Ужиная, я думал только о том, чтобы никто случаем не стибрил моё сокровище. Ночью, когда всё пацаньё засопело, я лезвием бритвы подпорол шов тюфяка в головах и засунул мои карандаши внутрь. Осталось только добыть нитки и воровским швом зашить дыру с тем, чтобы в любой момент, дёрнув за узелок, можно было быстро вскрыть матрац.

Всё шло хорошо. На другой день, к вечеру, у меня уже была нитка, и утром, во время завтрака, в опустевшей палате, я моментально проделал бы эту операцию. Но и на сей раз жизнь мне не улыбнулась, а даже наоборот.

Наутро, после побудки, явилась охрана с воспиталками, и всю пацанву в исподнем выстроили в большом проходе между кроватями и устроили очередной шмон под руководством опытного в этих делах старого дежурного, по кличке «Гиена-огненная». Он-то и вытряс из моего тюфяка карандаши.

Я загремел в карцер, конечно, после предварительной обработки. Мне тогда, сами понимаете, немного было надо. После второго тумака я перекрестился и потерял сознание. Крест мой и остановил дежурных великанов от дальнейшего смертоубийства, что-то зашевелилось в их душах, как потом, уже погодя, рассказывали мне они же. Меня оттащили в изолятор и бросили на драный мешок, набитый сеном.

Очнулся я на руках тётки Машки. Она осторожно, мягкой влажной тряпкой обтирала мне лицо и крутым матом несла всех местных «генералов» и «генералиц»:
 — У, нелюдь проклятая… сучья падаль… рабьи души… вместо немчуры с мальками воюют! Нечисть дьявольская мальков не трогает, Бога боится, а вы кто? Из какой скорлупы вылупились, какая тварь вас высиживала?! Дезертирщики, рожи легавые! Хайла-то на дитячих пайках отъели и беситесь от безделья… Плакатишку начертили бы про себя: «Малявок бить — не немца рубить», да и сидели бы под ним, в тряпочку бздели, псы государственные…

А эти воспиталки, фу, прости Господи, никто их, шалав, не дячит, так вот они и лютуют над вами, поскрёбышами. Винцо бы лучше красное пили, а не кровь людскую, фараоновы шаркухи…

 — Обидно ты ругаешься, Коровья нога. Не боишься, что с ругани своей упадёшь да более не поднимешься, — проворчал старик-охранник.

 — Молчи ужо ты, старый вертухай, отсосал у всех начальничков всё, что сосётся, да и шёл бы ты, нечестивец, на пенсион, грехи отмаливать, да каяться — гиену огненную-то давно заработал… Боюсь? Окаянные! Да забоись вас — вы сразу освежуете. Сами-то в боязни родились, испугом живёте, рабами умрёте, куроеды треклятые. А падать мне — что, куда? Я ж низко сижу да снизу гляжу, а коли стукнуть на меня вздумаете, так я вас с собой на этап ковылять потяну, а как это сделать, сами научили. Сами ссучились и из всех сук сделали…

 — Да хватит тебе, замолчи, Машка, тяжело больно и так, а малёк-то твой отойдёт, крепче головой станет. Иди к нам, выпьем! — взмолился Гиена-огненная.

Заведение наше, то есть детприёмник НКВД РСФСР, в народе называвшийся «детскими крестами», находился в бывшей предвариловке — тюрьме предварительного заключения, в ту пору ненужной, тесной в новых обстоятельствах для взрослого народонаселения.

Карцер помещался в самой малой камере. На стене его кем-то давным-давно была выцарапана странная надпись: «Кому — татор, а кому — лятор», а на двери был криво нарисован синий крест.

Я спросил тётку Машку, принесшую мне жратву: «Почему синий крест, а не красный?» — «А леший его знает… Может, он-то и намалевал. Видать, красный цвет ему не цвет — не советского он исповедания. Да и не лечить вас сюда сажают, а синеть от разных терпений. А при красном-то кресте — лечить бы пришлось».

А карандаши мои снились мне постоянно, пока уже на воле, в Питере, через много лет, купила мне их матка Броня, после своей отсидки за «шпионство», на заработанные мытьём полов гроши.
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru