Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 10

1996

Петербургский театральный журнал

 

Уходили, уходили, говорили: "Ну, пока!"

После всего пережитого ощущение такое, что мы попали в какое-то сказочное царство. Возможно ли это? Кругом раскинуты сады, сады, в воздухе несется буквально дождь лепестков от цветущих абрикосов, слив, черешен, яблок. По вечерам над головами — роскошное, безбрежное звездное небо. звучат ночные цикады, поют птицы. А аромат какой!

Невозможно представить, что где-то идет война, гремят пушки, гибнут люди.

А здесь, по сравнительно узким улицам, весело бегут трамваи, изредка разъезжают машины, на рынке бойко торгуют всевозможными яствами.

Нас уже довольно прилично кормят, но насытиться невозможно. И потому почти каждый день мы забегаем на рынок, еще что-то докупаем (особенно фрукты и молочные продукты). Эти три месяца, проведенные в Пятигорске, были возрождением, нашим воскресением из мертвых.

Правда и здесь блокада еще раз напомнила о себе. Через несколько дней после нашего приезда, умер восемнадцатилетний юноша, тонкий, застенчивый, милый Володя Марицу. И было невыносимо, мучительно больно от того, что умер он здесь, в этом сказочном раю.

В последний путь провожали его всем институтом. Мы хоронили не только его, но вместе с ним и тех, кого каждый из нас потерял. Быть может потому мы всё бросаем и бросаем охапки цветов в эту открытую могилу, а потом и холм утопает в цветах.

К счастью, это была наша последняя потеря в тылу.

А жили мы, поначалу, все вместе, в спортивном зале одной из местных школ. Тут и стучащая машинка (вывезенная еще из Ленинграда), и репетиции, шум, смех и песни под гитару, по вечерам. Позднее нас расселили среди жителей окраины Пятигорска — в Горячеводске, на берегу небольшой речки Подкумок.

С первых же дней нашего пребывания в Пятигорске, мы вновь создали несколько концертных бригад. Ведь на всех Минводах (Железноводск, Пятигорск, Кисловодск, Ессентуки) все школы, больницы, санатории, дома отдыха были превращены в госпитали.

Жизнь заполнена до предела: мы тогда искалеченных, лишенных зрения, ног, рук; молодежь, наши сверстники.

Начинать было нелегко. Большинство бойцов воспринимали концерт словно бы отстраненно.

А каким успехом пользовалась знаменитая «Катюша» (так назывался веселый скетч) в исполнении Людмилы Красиковой и Юрия Хочинского. Ребята так полюбились, что для солдат Катюша стала не выдуманным персонажем, а реальной девушкой, совсем, совсем близкой. Увидев на улице Люсю, они обычно кричали: «Смотри, смотри, вон Катюша идет».

Что-то очень смешное читала Тамара Кравцова, неизменным успехом пользовалась Капа Чежина, исполнявшая уморительную сказку «Шиш московский».

Заканчивался концерт нашей группы французским водевилем «Волшебный пирог», который играли Саша Лурье, Боря Струков и я. Водевиль был примитивен невероятно! Но в нем было много юмора, острот, был ловко закрученный детективный сюжет, а к тому же веселые куплеты, танцы…

К концу концерта наши зрители уже лежали в лежку, кричали «браво», умоляя что-нибудь сыграть на «бис».

Усталые, измученные, но все же счастливые, мы поздно ночью возвращались в свой Горячеводск, чтобы завтра с утра все начать сначала. Хотя сами мы были отнюдь не в блестящей форме. Всё еще сказывалась блокада, всё еще неутолимо было чувство голода, физическая слабость. Но все это было — внутри нас.

Мы о многом тогда мечтали, на многое надеялись. Но… ничего из этих надежд не сбылось. Счастливая страница нашей жизни длилась всего три месяца.

Фашисты почти неожиданно для нас устремились на Северный Кавказ. Вечером Серебряков, Головинская, Друскин были вызваны на заседание в Исполком. Здесь им стало известно, что немцы могут нагрянуть в любую минуту. Уходить надо немедленно. Но транспорт город выделить нам не может.

С утра через Горячеводск стремительным потоком проезжают моточасти, танки, грузовые машины. «Улица не спит, — вспоминала Головинская, — она только затихла. Люди не спрашивают красноармейцев ни о чем. Стоя у своих калиток, они молча провожают их глазами, иногда выносят ведра с водой, фрукты…» Уже стало известно о налете на Георгиевск, расположенный почти рядом с Минводами. Обстановка настолько накалилась, что от общей организованности зависит наша судьба. Мы действительно предельно собраны. Не зря за нашими плечами блокада. Кое-чему она нас научила.

И потому — никакой паники, никакой истерики. Уходить? Сегодня? В котором часу? Ни слова лишнего. За оставшиеся сутки надо сделать много. Главное — собрать ребят. А некоторых в городе нет. Они работают в колхозах, расположенных достаточно далеко от Пятигорска. Что делать? Транспорта нет, пешком — не успеть. И все же находятся охотники. Они уходят пешком, потом, на попутных машинах добираются в нужный район, и к вечеру все уже на месте.

В десять часов вечера — собрание. Серебряков сообщает, что идти придется пешком, брать нужно лишь самое необходимое, что можно унести с собой.

С болью приходится расстаться с привезенными из Ленинграда театральными костюмами, с нашей незаменимой пишущей машинкой, с учебниками и даже блокадными номерами стенной газеты, вывезенными из Ленинграда, — ничего этого с собой не унести. Все это мы оставляем у местных жителей, или закапываем в землю до лучших времен. Мы все еще наивно верим, что все это — ненадолго.

И снова и снова понимаешь, что сделали для нас наши педагоги, и в первую очередь — Николай Евгеньевич Серебряков. Не будь его воли, оперативности, организаторского таланта, — не сохранить бы нам института, а может и самой жизни.

На рассвете, пятого августа, мы покидали Пятигорск. Уходили, правда, не все, хотя и по разным причинам.

Трагически сложилась судьба Иры Шик. С нею была ее тяжко больная мать. Пешком уйти было немыслимым, а транспорта не достать. Ира стоит у края дороги и плачет. Плачет отчаянно. Крупная, сильная, независимая, она беспомощна в своем отчаянии. Она что-то кричит, клянется, что найдет транспорт и обязательно догонит нас: «Я догоню вас, девочки! Я догоню…»

Мы тоже верили, что еще свидимся с Ирой, горячо, страстно влюбленной в жизнь, не способной оставаться равнодушной к чужой беде. Она была личность честная, в высшей степени справедливая, ничего не прощавшая ни себе, ни другим. Ей не суждено было ни догнать нас, ни дожить до победы.

Уже на следующий день город был занят фашистами.Но и тогда она оставалась самой собой. Как рассказывали очевидцы (родители нашего студента Виктора Сорокина, остававшиеся в Пятигорске, и после его освобождения приехавшие к нам в Томск), Ира сумела добыть осетинский или армянский паспорт, скрыться на время в каком-то селении. Потому они с матерью избежали
 жестокой расправы фашистов с еврейским населением (их там было несколько тысяч, в живых остались буквально единицы).

Появляясь в городе, Ира собирала сведения о тех немногих, кто предал, переметнулся к противнику, спасая себя. Она грозила им, что вернутся наши и она всё-всё расскажет о них. Нашелся негодяй, которому Ира была, очевидно, слишком опасна и выдал ее. После жесточайших пыток, они с матерью были повешены в самом центре города. Повешены буквально за несколько дней до освобождения Пятигорска. Мир праху ее! Для нас она осталась незабываемой!


Дороги… Дороги…

Еще в Пятигорске был разработан план нашего отступления. Внимательно взвесив все варианты, мы выбрали путь на Боксаны, Нальчик, Орджоникидзе (Владикавказ). И позднее убедились в правильности выбранного маршрута. Пойди мы, как рекомендовали нам руководители города через Прохладную, Махач Калу, мы не успели бы уйти, и Бог весть, как сложилась бы наша судьба. Пройти предстояло около трехсот километров. Едва выйдя на дорогу, мы тут же влились в нескончаемый поток идущих, едущих военных и штатских (большинство военных — раненые, нередко в нижнем белье — как успели выскочить из госпиталя).

Так начался наш поистине крестный путь по дорогам Северного Кавказа. Поначалу рюкзаки, чемоданы, узлы, казались пушинками. Но уже через несколько часов мы ощутили боль в плечах, спине, в затылке.

Первые километры шли вместе, боясь оторваться друг от друга. Но постепенно организованные в Пятигорске группы распались, кто-то уходил вперед, кто-то останавливался, чтобы хоть на время сбросить с себя непосильную ношу. Всё тело пропитано потом, на зубах — песок. В ушах — грохот машин, телег, повозок.

С каждым пройденным километром всё труднее и труднее. Впереди, позади, рядом — сотни таких же беженцев — стариков, женщин, детей, бредущих по этой гористой, щебневой дороге, еще более осложняющей наш путь.

Как мы узнали позднее, эта дорога умышленно не была покрыта асфальтом. Щебень, покрывавший то круто поднимающуюся в гору, то резко спускающуюся вниз дорогу, тормозил движение транспорта, предотвращая дорожные аварии.

Но нам от этого было не легче.

Уже в первые дни у многих обувь была разбита, а ноги стерты до крови. Некоторые шли босиком, обмотав ноги всевозможными тряпками. Идти было необходимо, и мы шли, шли, шли… Переполненные тревогой.

И снова нам улыбнулась фортуна. Пятигорск немцы заняли, но, к счастью, дальше пока не пошли. Это спасло нам жизнь.

А идти становилось все невыносимее. Жара стояла дикая, а на пути — ни деревца, ни кустика, ни единого тенистого уголка.

Уже два раза от жары теряет сознание студентка режиссерского факультета Нина Гороховская — у нее больное сердце. Часть пути ребята несут ее на руках. Приходится ей несколько облегчить свой рюкзак. Как выразилась Елизавета Дмитриевна: «Идти будет легче, жить — труднее».

С каждым днем все труднее становится добывать хоть какую-нибудь пищу. Иногда на полях удается сорвать несколько огурцов, морковок, помидор, недозрелую кукурузу.

Добыть пищу можно только у местных жителей, в редких селениях, попадавшихся на пути. Охотнее других кормили Сергея Николаева, который ходил в солдатской форме — сменить не на что. Ведь солдат, кровь проливал. Вон какая глубокая рана на голове!

Остальных встречали озлобленно, почти враждебно. И судить их трудно. Где набраться еды для многочисленных беженцев, еще до нас опустошивших их скудные запасы. А эвакопунктов — никаких! Даже карточек продуктовых нет. Деньги совершенно обесценены. Еду можно добыть только в обмен на вещи. За отрез ткани на пальто — две-три лепешки, за пару туфель — несколько яблок.

Еще сильнее томит жажда. Иногда сутками шли без глотка воды, изнывая от жажды. И тащили на себе вещи, казавшиеся свинцовыми от тяжести.

Только один раз, под вечер, мы вдруг увидели на горизонте какое-то озеро. И от счастья чуть не плясали. Но озеро оказалось не так уж близко. Последние десятки метров мы добирались чуть ли не ползком! А оно, проклятое, оказалось соленым! Пришлось делиться буквально последними каплями.

Доходило до того, что пили из сточных канав — теплую, дурно пахнущую воду.

Пришлось изменить режим дня — идти с рассвета до полудня, в самую жару отдыхать и возобновлять путь к вечеру и до ночи.

Кто-то шел еще относительно бодро, другие — едва плелись.

Недалеко от нас шел Саша Лурье со своею матерью, неся на себе огромный матрасный мешок, набитый вещами. Когда-то сильный, волевой человек, не привыкший жаловаться, теперь исхудалый, так и не оправившийся от блокады Саша шел, едва передвигая ноги.

Еще в Костроме его, как и многих других прямо с поезда увезли в госпиталь.

Он долгое время был без сознания, более двух недель не принимая пищи (весил менее сорока килограмм). Он медленно угасал и, по-существу, был обречен. О том, что Саша еще жив, врачи определяли лишь по слабо бьющемуся пульсу. Жить ему оставалось дня два-три, не больше. И вдруг, за десять дней до нашего отъезда, он как-то на рассвете тихо сказал сестре:
«Хочу есть. Дайте мне поесть». С чрезвычайной осторожностью его накормили и профессор Диалектова — основатель этой клиники, облегченно вздохнула: «Теперь он будет жить». Произошло столь редкое для блокадников чудо — он в прямом смысле слова воскрес из мертвых.

Но трех южных месяцев явно не хватило для полного восстановления сил. Теперь Саша погибал вторично и помочь ему не мог никто. Каждый с трудом нес свою собственную ношу.

Наступил момент, когда он остановился, не в силах сделать больше ни шага.

А поблизости, как назло, ни селения, где можно было бы хоть обменять вещи на какую-нибудь еду. Тогда они остановились и стали бросать извлекаемые из мешка вещи в дорожную пыль. Саша бросал, а мама стояла и плакала беззвучными, горькими слезами…

Вместе с этими вещами она прощалась со своим прошлым. Была там, например, скатерть, которой был накрыт ее еще свадебный стол, украшения, серебряные подсвечники, зажигавшиеся в дни семейных праздников.

Сколько времени мы шли, сейчас уже не вспомнить. Шли долго, шли тяжко. Правда, иногда кому-нибудь везло. По дороге проезжало много машин, телег, в которых отправлялись в тыловые госпитали солдаты. Иногда нам удавалось уговорить их взять кого-нибудь с собой. И тогда такому счастливчику удавалось хоть часть пути проехать на колесах, а не на «своих двоих».

Так случилось и в один злополучный для меня день. Мимо проезжала телега, на которой ехали трое солдат и одна наша студентка. Обрадованные, мы кинулись к ним, уговорив взять нашу любимицу Елизавету Исааковну, тетушку моей сокурсницы Эси Брусиловской (и по сей день это самая близкая подруга моя).

Как только Елизавета Исааковна села на задок телеги, ребята начали бросать ей свои рюкзаки. Когда подбежала я, она уже «утонула» в вещах, и я, в спешке, отдала свой рюкзак в руки сидевшей студентке, и не помышляя, какая беда ждет меня. Всё самое главное, без чего не обойтись, было собрано в моем рюкзаке.

Прошло несколько часов, и мгновенно, как это бывает только на юге, наступила ночь. Вдруг, в этой кромешной тьме, мы услышали вопль отчаяния: «Институт! Ребята, это вы?» Это кричала Елизавета Исааковна, стоя у дороги, со всеми вещами, кроме… моего рюкзака. Из ее сбивчивого рассказа мы поняли, что произошло. Оказалось, что на каком-то этапе выяснилось, что хозяину телеги нужно было ехать в другую сторону. И тогда эти бравые солдаты высадили пожилую женщину прямо в дорожную пыль, а сами, вместе с девицей, ушли вперед. О моем рюкзаке она просто забыла, и телега с моими вещами благополучно укатила во тьму, неведомо куда.

Так, в один миг, я осталась без паспорта, комсомольского билета, без денег, без единого платья, пальто, обуви.

Снова я словно бы о пустяках. Но не пустяком это было, а бедой, и бедой немалой. Эти вещи были для нас всем. На них мы спали на дорожных камнях и ими укрывались; их мы меняли на еду, иначе просто померли бы с голоду. Отсутствие этих вещей могло обернуться гибелью.

Но была и еще одна, быть может самая существенная «деталь». На войне человек без документов почти обречен на гибель. А если вспомнить еще те годы, то человеку, лишенному документов, это могло стоить жизни. Мне это с лихвой довелось испытать на себе.


«Всадники»

Наконец мы добрели до селения Боксаны, где решено было сделать передышку, а главное понять — куда идти дальше. Впереди — Нальчик. Но свободен ли он, не занят ли уже фашистами? Кроме того, для входа в город целого коллектива, необходимо было получить разрешение Обкома партии. Добровольно взял на себя эту миссию М. С. Друскин.

Ну, а пока его нет, мы пытаемся воспользоваться передышкой, привести себя в божеский вид.

Молодость и здесь дает себя знать. давно ли миновала угроза плена, а мы уж и шутим.

С самого Пятигорска всех нас не оставляла мечта — приобрести какой-нибудь транспорт. И тут, вроде бы, повезло.

Какой-то солдат подарил нашим парням заблудшую лошадь. Правда, чуть хромую, с наполовину сбитым копытом и сбитой холкой, но идти всё же может. Да вот беда — хомута нет. За поллитра водки (по другим воспоминаниям — за триста рублей), хомут покупаем у местного кабардинца.

А Жорж Кульбуш приводит еще одну, за двести рублей у грузина купленную лошадь.

Радости нет границ! С гордым видом, почти ловко гарцуя, объезжает Жорж наш лагерь, потом взбирается на нее Гриша, держась за гриву, с перепуганными глазами, но со счастливой улыбкой. Потом не удерживается от соблазна и сам Николай Евгеньевич Серебряков. Мы — на седьмом небе!

Ребята срочно сооружают нечто, напоминающее тележку, из веревок и ремней «сочиняют» сбрую. Лошадь названа, естественно «Мельпоменой».

Но наша радость была недолгой. Когда почти все было готово, неожиданно появился милиционер. Он требует документы на лошадей, которых, конечно, нет. Значит — лошадь краденая. Никакие уговоры, мольбы не растапливают его сердца. Лошадей уводят, и мы, как говорят, при «пиковом интересе».

От недавнего великолепия остается один хомут, который мы со смехом надеваем на хохочущего Серебрякова. К вечеру он относит хомут его владельцу, который, неожиданно для нас, возвращает деньги. Все, до копейки.

К вечеру вернулся Друскин. Нальчик свободен, немцев нет, можно двигаться дальше. Идти решили с утра.

К ночи, мы уже собрались укладываться спать на очередную «песчаную кровать» — на камни, прямо у дороги, как вдруг услышали характерный звук летящего фашистского самолета. Именно услышали, ибо тьма стояла кромешная!

Но что значит иногда чувство стадности! Сработало давнее, блокадное, казалось, давно забытое: «Воздух!», и все мы, как по команде, на четвереньках, буквально поползли на поле, прячась в высокой, зреющей кукурузе. Даже в самые отчаянные блокадные дни, мы не поддавались такой панике. А тут, как говорят, «черт попутал!»

Только на рассвете, увидев друг друга в этом «укрытии», мы оценили всю нелепость своего поведения: кто мог увидеть нас сверху, когда не видно
 было даже рядом стоящего! Долго еще мы не называли друг друга иначе, как «кукурузника». Позднее, уже в далекой Сибири, даже песню об этой кукурузе сочинили.

И снова в путь

К утру мы двинулись в сторону Нальчика, надеясь хоть там раздобыть какой-нибудь транспорт.

А в городе уже царила дикая паника. Впервые очевидно, появившийся вражеский самолет, вызвал ужас и смятение. И хотя не было сброшено ни одной бомбы, жители метались по городу, разбивали стекла и грабили магазины. Тащили целые гирлянды колбасы, ящики масла, песку, консервов. Какие-то две бабы вцепились в один мешок муки, яростно отбивая его друг у друга, разорвали мешок и вся мука смешалась с уличной пылью.

А местное государственное и партийное руководство позорно сбежало, бросив на произвол судьбы город и его жителей.

Естественно, что в такой ситуации достать транспорт оказалось невозможным. Посоветовавшись мы решили, что надо идти дальше. Единственно о чем договорились — о месте встречи, в городе Орджоникидзе, Владикавказе.

Снова мы бредем по дороге то небольшими группами, то вдвоем, а то и в одиночку. И все же мы всегда знали, что мы не одни, что случись беда с одним, другие не бросят.

Вне всякого сомнения, основная заслуга в этом принадлежала Серебрякову.

Всю дорогу он шел вместе с нами, даже не пытаясь облегчить свою собственную судьбу. В его руке был огромный портфель, туго набитый нашими документами, без которых мы не могли бы существовать как государственное учреждение. (Зачетные удостоверения, бухгалтерские счета, денежные квитанции, печати и так далее и так далее.) А за плечами он нёс рюкзак, с самыми необходимыми личными вещами. Сейчас, спустя много лет, мы отчетливо понимаем, что не будь тогда Серебрякова, не сохранить бы нам институт, и неизвестно, как сложилась бы судьба каждого из нас.

Интересная вещь человеческая память. В ней удивительно переплетается великое и низменное, трагическое и смешное.

Позднее, встретившись, наконец, в Орджоникидзе, мы не столько вспоминали о тяготах нашего пути, сколько о забавных эпизодах нашей дорожной «Одиссеи».

Продолжил эпопею наших трагикомических приключений Друскин. По пути из Нальчика, он познакомился с каким-то мальчишкой, который убежал из дому, захватив с собой ослика, запряженного в двуколку. Надо было видеть сияющую, полную «величия», физиономию Михаила Семеновича, торжественно шествовавшего рядом с упряжкой, высокомерно поглядывая на нас, безлошадных плебеев.

И как же потом мы поглядывали на посрамненного гордеца! Мальчишку нагнал отец, который сбросил вещи Друскиных, забрал сына и осла, вместе с двуколкой. И пришлось Друскину топать с нами по щебневой дороге, таща на себе свои пожитки.

Особенно доставалось девушкам. Их охотнее всего брали проезжающие на телегах или машинах солдаты. Но потом им приходилось туго!

Самой хорошенькой девушкой в Карельской студии была Эльма Халлонн.

Однажды ее пригласили проезжавшие бойцы. В пути у них сломалось колеса, и пока они чинили его, подлетел всадник-кабардинец и, схватив Эльку в охапку, умчался в степь. Ни слезы, ни крики, ни мольбы не помогали.

Услышав крики, бойцы бросились в погоню, а увидевший их горец обнажил кинжал, занеся его над головой Эльмы. Ситуация — не из легких. Кто-то из них дает два-три выстрела в воздух, кабардинец до смерти пугается, бросает ее и мчится прочь. Эльма спасена. Нечто подобное, хотя, быть может, чуть менее романтическое, происходит и с Ниной Гороховской. Она едет на телеге, в сопровождении весьма галантного офицера. А в телеге — тяжело раненый боец, который молит: «Сестрица, сделай так, чтобы мне стало легче.

Я женюсь на тебе». А к вечеру бойцу этому пришлось бежать с Ниной, от офицера, чрезмерно претендовавшего на прелести юной девы.

Не обошла почти подобная история и меня.

«Шпионка»

Эпизод этот произошел со мною на пути от Нальчика до Орджоникидзе. Ребята разбрелись. В какой-то момент мы оказались вдвоем с Елизаветой Исааковной Брусиловской. По иронии судьбы, после исчезновения моих вещей, мне было намного легче, чем остальным. Шла я налегке, в основательно поношенном, истлевшем от жары и пота осеннем пальто.

Как я выжила тогда без денег, без еды, без документов? Что сталось бы со мною, если бы в подобной ситуации я оказалась одна, без моих товарищей по институту, которые делились со мною последним — щедро, бескорыстно, не раздумывая, не скупясь.

После бесконечных подъемов и спусков, вдруг открылся отрезок абсолютно прямого пути.

Впереди нас шел студент-первокурсник Костя Фохт — совсем еще юный, но ослабленный голодом, так еще и не оправившийся от пережитой блокады. Он шел один, в кожанке, с огромным рюкзаком за плечами. Через некоторое время мы заметили, что Кости впереди нет. Куда он мог исчезнуть? Вокруг — ни жилья, ни реки, ни единого кустика. Встревоженные, мы ускорили шаг.

Тревога оказалась не напрасной. Костя лежал на дороге, потеряв сознание. А у нас даже воды нет.

К счастью, вскоре подошли Елизавета Дмитриевна и Виктор Сорокин, у которого оказалась фляга с водой. Наконец, мы привели Костю в сознание, он с трудом встал, но было ясно, что нести рюкзак дальше не в состоянии. Виктор нес вещи Головинской, мне рюкзак казался неподъемным, Елизавета Исааковна с трудом несла свои вещи. Оставалось одно — ждать любого попутного транспорта.

К нашей общей радости вскоре появилась телега, с тремя легко ранеными солдатами. Мы просим их взять с собой Костю.

 — Не, не! Парней не берем!

Просим взять Елизавету Исааковну (надеясь с нею отправить рюкзак).

 — Не, старух не берем — отвечает один из них (а «старухе» этой было в ту пору немногим более сорока лет). Вот тебя возьмем, — говорит все тот же весельчак, указывая на меня.

Посоветовавшись, я решаюсь ехать, чтобы увезти Костин рюкзак. Сажусь. Еду. Парни молодые, веселые. Накормили меня!!! Сто лет так не ела. Все великолепно, жизнь снова кажется прекрасной.

Но вот впереди — две дороги. Одна далекая, в объезд на Орджоникидзе, другая — короткая, прямая, но… только для военных. Солдатам неохота ехать по длинной, мне нельзя по короткой. Не долго думая, они с легкостью решают эту проблему, спрятав меня на дно телеги и забросав сверху шинелями. Так мы благополучно проезжаем мимо первого военного патруля, а потом и мимо следующих.

Наступает ночь. Решаем сделать привал, разжечь костер, поесть, отдохнуть. Неожиданно слышу разговор моих «милых мальчиков»: «Одна баба у нас есть, найдем еще пару, и все будет в порядке». (А невдалеке, действительно, светились огоньки какого-то селения.) Испугалась я смертельно! Может, ничего дурного эти парни и не замышляли, может просто посидели бы у костра, да песни попели. Но страх мой был настолько велик, что, схватив рюкзак (пока двое пошли в селение, а третий — за водой), я стремительно убегаю в ночь, в непроглядную тьму. Абсолютно забыв и то, что я — без единого документа, и главное то, что нелегально нахожусь на военной дороге, в военное время, и что добром это может не кончится. Так и случилось.

Пробродив ночь, преодолевая мучительный страх, чувство полного одиночества, неприкаянности, где-то притаившись до рассвета, я утром пускаюсь в дальнейший путь и… снова военный патруль.
 — Гражданка, ваши документы!

А документов нет. Никаких! Что ответить? Как объяснить, почему нет? Казалось бы чего проще? Сказать — украли, и всё. В другой ситуации в это, может быть, и поверили бы, но в данном случае не поверили бы наверняка. Не поверили бы потому, что я не могла объяснить главного — как я попала на эту дорогу. Сказать, что солдаты провезли меня нелегально? подпольно? Штатского человека, да еще и без документов! Да ведь то, что мы, молодые, сделали из озорства, легко и бездумно, было преступлением, за которое, будь эти солдаты сейчас рядом со мной, поплатились бы военным трибуналом.

Правда, в тот момент я ни о чем этом не думала. Самым страшным, самым «преступным» мне казался рюкзак… с мужскими вещами! Я боялась, что меня примут за воровку.

 — Ваши документы!

 — Нет документов…

 — Как нет? Кто такая?

Поначалу я еще бодрюсь, пытаюсь все свести к шутке. Мол, ребята, ну, чего вы, на самом деле! Ведь я же своя, я ленинградка, я студентка.

 — Как вы попали на эту дорогу?

Ну, что я могу ответить? Что меня нелегально провезли солдаты, а потом я сбежала от них, не понадеявшись на их порядочность? А кто может это подтвердить? Кто эти солдаты? Я ведь и имен-то их не знала.

Мне бы рассказать правду, всё, как было с самого начала — про Костю Фохта, про то, как хотела помочь ему и уехала с его вещами. Но эта дорога!. Ведь про это нельзя! И я боюсь, я начинаю путаться, концы с концами не сходятся. И я реву, реву горючими слезами. Я уже испробовала все «методы» — и слезы, и уговоры, и шутку, и возмущение, и смех, и кокетство, и главное — я упорно, бесконечно повторяю одно и то же: «Я своя, я — ленинградка, я студентка!» А в ответ:

 — Где документы? Как попали на эту дорогу?

 — Ну, неужели вы мне не верите?

 — Нет, не верим.

Мне объявляют, что я — арестована, по бокам ставят часовых. Со мною разговаривает уже более высокий чин, снимают допрос по всей форме, заполняют какие-то бумаги. А в голове сверлит: только бы не заглянули в рюкзак. Если заглянут — я пропала. И тогда я пускаюсь на самый последний, самый отчаянный шаг:
 — Да что вы, на самом деле! Ну, неужели вы своих от чужих отличить не можете?
 — Знаем мы таких своих — отвечает самый «безнадежный» (с моей точки зрения). Тут вот вчера одна тоже своей прикинулась, а потом немецкой шпионкой оказалась.

Так вот в чем дело! Меня приняли за шпионку! Этого мне и в голову прийти не могло. А ведь внешне все действительно похоже. Я, наконец, понимаю, что дело весьма серьезное. Тут уж не до шуток!

Люди моего поколения могут понять, что значил тогда мой арест. Мне грозила минимум тюрьма, пока я не докажу, что все это — ошибка, что я не шпионка, что я — своя. Но как? Кто подтвердит? Мои ребята. Но где их найти? Ведь единственно, что я знала, что мы должны собраться в Орджоникидзе. Но где? На каком перекрестке? А главное — ведь Орджоникидзе — это не конечный, а лишь перевалочный пункт… А дальше должны ехать куда-то в Сибирь. Кто же поможет мне?

Чувствую, что я погибаю. Не сказав всю правду с самого начала, я запутывалась всё больше и больше.

Допрос ведется по перекрестным огнем, оформляются документы, меня вот-вот уведут…

…И вдруг, в караульное помещение входит какой-то крупный начальник (чина его не помню, только помню, как в стойке «смирно» разом вытянулись все присутствующие).

 — Что такое? Что происходит?

 — Да вот, шпионку поймали, товарищ начальник. Оформляем документы на арест.

 — Да какая же я шпионка, — в отчаянии кричу я, — я же своя, я же ленинградка, я студентка, я же…

 — Постойте, постойте! — вдруг вглядываясь в меня, спрашивает начальник.

 — Где я вас видел?

Господи! Только бы вспомнил, только бы узнал! Только бы поверил, что я — не враг! В эту минуту я готова молиться Богу!

 — Так откуда вы? — вновь спрашивает начальник.

 — Я из Ленинграда. Я студентка театрального институт. Я…

 — А раньше где были?

 — До войны?
 — Да.

 — До войны актрисой была. В ТЮЗе работала.

 — В ТЮЗе? — радостно, с доброй улыбкой спрашивает он. — А кто художественный руководитель театра?

 — Брянцев. Александр Александрович Брянцев.
 — А у кого вы учились?
 — У Макарьева.

 — У Леонида Федоровича?

 — Да, — радостно кричу я. — А вы его знаете?

 — Конечно. Я же старый тюзовский делегат. А каких актеров вы еще знаете?

Я взахлеб называю десятки имен тюзовских актеров.

Да, такие подробности вряд ли может знать даже самая опытная шпионка.

 — Верно. Все верно, — говорит он. — Так где же я вас видел?

Вспомнил! Вы в «Томе Сойере» не играли?
 — Да, играла. Даже целых две роли: Сида Сойера, а в дипломном спектакле Бена — друга Тома.

 — Во-от. Наконец-то вспомнил! Я же был на вашем дипломном спектакле. Ах, какой чудесный спектакль! Я его видел множество раз. Еще мальчишкой без конца бегал в ТЮЗ. А помните песенку из этого спектакля?

 — Ну, еще бы. Конечно помню.

 — А на инструментах духовых вы сами играли?

 — Да, сами. Целый год учились. Я на «альтушке» играла.

И мы вдвоем, в полный голос, дирижируя и раздувая щеки, поем знаменитую, незатейливую песенку из интермедии «Тома Сойера».

И всё забыто. И война, и злосчастная военная дорога. И только что пережитый смертельный страх. И мы уже не стоим, а сидим. Он задает мне все новые и новые вопросы — и где тюзяне сейчас, и кто жив, и помню ли я тот или иной спектакль?

 — Конечно, помню. Я там в массовке играла.

И как здорово Макарьев играл «Тартюфа», и какие прекрасные травести Казаринова и Охитина.

 — А какая появилась в ТЮЗе прекрасная молодая актриса — Жукова. Помните, она играла Василису Прекрасную?

 — Ну, как же я могу не помнить! Это же моя соученица. Мы вместе кончали у Макарьева. А в «Василисе» мы изображали всяких лесных зверюшек, пчел и даже пней.

И постепенно оттаивают мои «телохранители». Лица их добреют, невольно расплываются в улыбке, они уже забывают, что сторожили шпионку. Я понимаю, что спасена. Начальник хохочет.

 — Тоже мне шпионку нашли! Никакая она не шпионка. Отпустите ее немедленно, и выдайте соответствующий документ.

Не помню, как вылетела я оттуда. Не помню, как дошла до Орджоникидзе, как донесла рюкзак, который показался теперь легче пушинки.

Так, мое недолгое артистическое прошлое, спасло мне жизнь. Я шла под палящим солнцем, зверски голодная, с пересохшими от жажды губами и все же счастливая. Я жива. Я одолела нависшую надо мною опасность, я молода, свободна и мир, невзирая ни на какие трудности, прекрасен.

Вскоре показались окраины Орджоникидзе, где у самой дороги каждого из нас встречали наши связные. Наконец, мы снова вместе.


Короткая передышка

Позади — 286 километров пути. Наше очередное «место жительства» — двор какой-то школы.

Наконец-то передышка. Наконец-то можно сбросить тяжесть с плеч, упасть на землю, растянуться на мягкой траве, обрести хоть временный отдых, покой. Местожительство на земле для нас уже дело привычное. Мы уж и забыли - бывает ли иначе? Оказывается, можно привыкнуть, приспособиться ко всему. Вот только желудок не желает привыкать. Нужна ему еда, да и только! А мы уже несколько дней почти без еды и голодны зверски!

Пока мы отдыхаем, Серебряков, как всегда, весь — в поисках питания и транспорта. С едой дело кое-как налаживается. По распоряжению Горисполкома нас прикрепили к какой-то столовой, и хоть раз в сутки мы едим, да еще и паек получили — сыр, постное масло и две бочки земляничного варенья. Варенье мы уничтожаем тут же, почти опустошив этот поистине царский подарок.

Немцев в городе нет, бомбежек тоже, бои идут где-то далеко, а здесь относительно спокойно. А на душе тревожно. Судьба наша остается все такой же неопределенной. Близится осень, а там и зима. Путь впереди — нелегкий. А ведь еще предстоит одолеть военно-грузинскую дорогу, без которой не добраться до Тифлиса.

Днем одна за другой проходят машины военного назначения. Мы пытаемся остановить хоть одну, просим, уговариваем. Девчонки кокетничают с шоферами, словом, используют все дозволенные и «недозволенные» приемы. И все напрасно.

А по ночам с гор спускаются обильные осадки, и мы едва дожидаемся утра, чтобы хоть как-то согреться, высушить одежду и… снова ждать, ждать, ждать.

Уходили, уходили, говорили: «Ну, пока!»

Наконец нам повезло. Командир той воинской части, в которой мы давали концерт, прислал грузовую машину.

В первую очередь сажаем наиболее ослабленных студентов, детей и стариков. А мы остаемся ждать следующего счастливого случая.

К ночи разразился страшнейший ливень. Казалось, небо разверзлось, дождь (с немыслимым ветром) лил нескончаемым потоком. Мы промокли до костей, закоченели, а деваться абсолютно некуда. Вблизи ни жилья, ни единого учреждения, кроме воинской части, куда штатский вход категорически запрещен.

Но тут, очевидно, никакие уставы уже не могли действовать. Нас, все же: впустили в здание. И вот мы — под крышей. С нашей одежды стекают потоки воды. Мы продрогли до костей и зверски голодны. Вскоре нас чем-то накормили, постепенно стала высыхать одежда, мы согрелись и тут же на полу, или, кажется, на каких-то выданных нам матрасах (впервые за много суток, с самого Пятигорска) уснули как убитые — не на камнях, не в дорожной пыли, сытые и счастливые.

А следующее утро — изумительное! Всё залито солнцем. Не помню, кто первый обнаружил на веранде этого дома рояль. Кажется, это был Саша Лурье.

Он медленно наигрывал, как всегда что-то сочиняя на ходу. Звуки музыки привлекли остальных, и постепенно мы все собрались около рояля.

Вспомнились последние дни, девочки, тщетно пытавшиеся покорить сердца шоферов, отказы командиров проезжающих колонн, и случайно стали складываться слова песни. Активнее других был Николай Евгеньевич, Костя Фохт, Юра Хочинский, а вместе с ними и все мы. Кто-то придумал слово, кто-то сочинил к нему рифму, у кого-то родилась целая строчка, другие присочинили следующую, строки превращались в куплет. Одновременно рождалась и мелодия. Постепенно родилась казавшаяся нам бесконечно веселой и остроумной песня. Не прошло и часа, как все мы, уже в полный голос, азартно пели её.

Вот эта песня:
А когда из Пятигорска
Уходили очень броско,
Побросали чемоданы и тюки.
Мы по нальчинской дороге
Посбивали себе ноги
И теперь нам, братцы, некуда идти.

ПРИПЕВ:
Товарищ младший лейтенант, товарищ старший лейтенант,
Майор, полковник, и какой-то генерал,
Говорят — иди пешочком, говорят — иди с мешочком
До Тифлиса, если хочешь на Урал.

Мы и пели и плясали,
И молчали, и кричали,
Наши девочки пленяли шоферов.
Вот опять идет колонна,
И опять мы к ней с поклоном,
И опять сидим ансамблем дураков.

ПРИПЕВ

И актеры, и дублеры,
И суфлеры, и таперы,
Мамы, папы, дяди, тети, племяши,
Уходили от Боксана,
Без различия по сану,
Утекали, только пятки почеши.

ПРИПЕВ.

Неожиданно, в самый разгар нашего пения, на веранду вошел начальник гарнизона. Вошел строгий, разгневанный по поводу непрошенных «возмутителей спокойствия». А мы продолжали петь. И вдруг, не сговариваясь, без «режиссерской подсказки», мы все кидаемся к начальнику с протянутыми, молящими руками, взывая к его душе:

«Товарищ младший лейтенант,
Товарищ старший лейтенант…»

Начальник ошеломлен. Ошеломлен этим диким контрастом между нашим внешним видом и нашим настроением. И действительно — ободранные, в стоптанной обуви, давно не мытые, явно голодные, и при всем том — неодолимо жизнерадостные.

От его суровости не осталось и следа. Мы шумно, бестолково, пытались объяснить ему кто мы и что с нами случилось. Серебрякову с трудом удается унять нас и объяснить, как мы оказались здесь и что нам нужно. Потом мы пели ему и другие песни, рассказывали о Ленинграде, о блокаде, обо всем, что довелось пережить.

Мы видели, как на наших глазах менялся человек. Мы ощутили это неповторимое чувство локтя, которое рождала у людей война, сближая, порою, абсолютно чужих. То чувство душевного родства, без которого не одолеть бы нам тяжких испытаний войны. Ведь именно он дал машину.

Кстати, это была не единственная песня, сочиненная нами в дни наших странствий. Пожалуй еще больше мы полюбили другую песню, названную нами: «На минеральных водах».

На Минеральных водах,
мы ели бутерброды,
и пили прохладительный нарзан.
И как это случилось,
что все вдруг изменилось,
и нам пришлося драпать на Боксан.
По дорогу, наши ноги, взмыли пыли облака, уходили, уходили, говорили: «Ну, пока!»
И мамочки, и папы,
все научились драпать,
все стали вроде конницы лихой.
Кто вывернул карманчик,
кто бросил чемоданчик,
а кто пришел в Осетию босой.
И в лесочке, на песочке, понамяли мы бока, уходили, уходили, говорили: «Ну, пока!»
Идет веселый мальчик, идет печально в Нальчик, никто его не встретит на пути. И вузов представитель, удрал, оставив китель, и даже управдомов не найти.
А дорога института широка и далека. Уходили, уходили, говорили: «Ну, пока!»
От севера, до юга,
мы шли с тобой, подруга,
от Ладоги, к каспийским берегам. Пуская нас мочит дождик, пускай морозит вьюга, мы все ж вернемся к невским берегам.
На родную Моховую, мы придем издалека, ведь недаром уходили, говорили: «Ну, пока!»


И вернувшись в Ленинград, мы изменили финал нашей песни:

Мы все ж вернулись к невским берегам.
На родную Моховую,
Мы пришли издалека,
Ведь недаром уходили,
Говорили: «Ну, пока!»

Анна Хаславская
Предыдущий материал | Оглавление номера |
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru