Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 10

1996

Петербургский театральный журнал

 

Валерий Дьяченко

Нина Рабинянц

На фоне серой, безнадежно глухой полусферы (опущенный железный занавес), сидя, застыл человек в щемяще нелепой кастрюльке на голове. Болезненное, катастрофическое напряжение в его неподвижности, в остановившемся взгляде, словно погруженном в неведомые космические пустоты.

О том, что Валерий Дьяченко — актер тончайше одухотворенный, петербургский и словно бы «несегодняшний», заговорили, когда в первой половине 90-х годов он сыграл Поприщина, Мечтателя и Лужина. «Записки сумасшедшего» Гоголя, «Белые ночи», «Преступление и наказание» Достоевского — горестные петербургские истории. Артист претворил их с трагическим проникновением, словно погружаясь в призрачную ауру города. Города пленительного, воспетого гением Пушкина, и одновременно странного и страшного, о котором Анна Ахматова писала: «…И царицей Авдотьей заклятый, достоевский и бесноватый, город в свой уходил туман».

…А начиналось все как обычно в театрах для детей. Пестрота множества ролей, сыгранных в ленинградском ТЮЗе, куда Дьяченко был принят в 1981 году после окончания курса З. Я. Корогодского. Вереница обаятельных сказочных зверушек в ярких игровых постановках Корогодского. Смешные мальчишки из спектаклей для самых маленьких. И тут же или несколько позднее — персонажи Окуджавы, Трифонова, Петрушевской, Ибрагимбекова — авторов, ставивших перед актерами непростые психологические и стилистические задачи. Дьяченко решал их с профессиональной уверенностью. Умно и четко.

…Однако так сложилось, что в первые свои годы на сцене ТЮЗа Валерий Дьяченко не стал одним из лидеров, каковыми в свое время сразу оказались здесь Георгий Тараторкин, Николай Иванов, Игорь Шибанов, Юрий Каморный или Александр Хочинский. Но уже тогда опытный взгляд мог определить художественный потенциал актера. При поглощенности игрой — дар внутреннего перевоплощения. Его персонажи, такие разные, были свободны от «тюзятины». Тут ощущалась скорее пастель и графика. Ненавязчивое изящество пластического рисунка. И юмор. Тоже непреднамеренный. Вспоминаю его глубокомысленного дятла («Бемби»; Голлума — сказочное существо из подводного царства с огромным животом и ластами — вызывавшего неистовый восторг зрителей («Баллада о славном Бильбо Бэггинсе»); капризного Царя из «Конька-Горбунка», маленького, с острой седенькой бородкой, в длиннющем балахоне, потешно суетливого и в радости и в гневе. Краски характерности, экономно отобранные, не резкие, давались актеру легко. Но в то же время улавливался призвук иных мотивов - лирических, быть может, исповедальных. Живой, легкий, гибкий Музыкант из «Петрушки» так одиноко и весело шагал в неведомое. Навстречу счастью, приключениям, тревогам. Или — погибели. Кто знает…

Ранние роли Дьяченко говорили о сочетании хорошей школы, вкуса, интеллекта и Богом данной природы. При невысоком росте — идеальная пропорциональность сложения. Правильная тонкая лепка лица с чуть заостренным благородным овалом. Красивый, слегка удлиненный разрез глаз. Глубокий, мягкого тембра голос. Гармония отроческого облика, хрупкость, и, главное — нечто неуловимое (раньше говорили — обаяние, манкость; теперь говорят — энергетика) напомнили мне тогда о первых явлениях на сцене юного Михаила Барышникова…

Ирина Соколова сказала недавно в одной из телепередач: «Дьяченко — детский человек». Мудрый и добрый, лукавый и наивный. Он прекрасный человек и актер. И замечательный партнер". И мне сразу вспомнились Маленький принц Соколовой, а рядом — Фонарщик, которого играет Дьяченко. Странный человечек, как бы вне возраста, трогательно поглощенный своей миссией в пустынном, зыбком мире. Ведь должен же кто-то позаботиться о фонаре, зажигать его, гасить… Он единственный занят делом, к которому привязан судьбой ли, обстоятельствами или святым чувством долга. Единственный. И, может быть, именно поэтому он так непонят и одинок…

Щемящий мотив одиночества настойчиво внятен в больших ролях Дьяченко из русской классики.

Поприщин, Мечтатель, Лужин. В спектаклях приглашенных режиссеров. В спектаклях, в которых зрители и актеры находятся на сцене, отделенные от просторного амфитеатра тюзовского зала. Все три постановки связаны с камерностью игрового пространства, предполагающей особо доверительные отношения артистов и зрителей, предельную искренность внутренней жизни героев. Условия, оказавшиеся тут плодотворными для сценического воплощения великой прозы Гоголя и Достоевского.

Эту своеобычную «малую сцену» ТЮЗа впервые открывали в 1990-м «Записки сумасшедшего». Спектакль в неожиданной, талантливой и дерзкой постановке Георгия Васильева был назван «Записки Аксентия Ивановича Поприщина». Исполнение главной роли было воспринято как некое открытие — тем более значительное, что до той поры артисту роли подобной мощи не доставались.

Режиссер безошибочно ощутил возможности дарования Дьяченко. Однако условия игры были труднейшие. В повести Гоголя сумасшествие героя — исподволь нарастающий процесс, постепенное ускользание реальности и ломка связи с миром, людьми. В спектакле (еще до начала действия) Поприщин явлен в кульминации безумия. Страдание в каждой черте прекрасного лица. Символ человеческой заброшенности и муки.

…Потом он кидается к проклятой серой стене, лихорадочно набрасывая на ней странные свои иероглифа-записки в воображаемом дневнике. (Впрочем, эта глухая стена защищает его единственное убежище — когда железный занавес поднимется, распахнутая пустота большого зрительного зала символически обозначит сумасшедший дом.) Глубокомысленно и грустно он играет со свечой, беспомощно плещется в воде, наполняющей убогий таз: огонь и вода тут тоже символ спасения или гибели. Тщетно заговаривает с чухонкой Маврой. Что-то бессвязно объясняет обожаемой Софи и ее собачке, являющимся в потоке его больного сознания. (Все три образа-фантома блистательно представлены Лианой Жвания.) О его судорожном беге по кругу, балансировании на спинке железной кровати, немыслимых позах «человека-каучука» писала французская критика, высочайше оценившая игру Дьяченко во время Авиньонского фестиваля 1993 года: «Тело, которое все-таки играет, — не акробата, не танцора; но даже если актер делает кульбит — это всегда оборачивается словами Гоголя» («Либерасьон», 29 июля 1993г.).

Прибавлю от себя: вокруг героя Дьяченко с его причудливой пластикой безумца, бессвязными речами, метаниями распадающегося сознания, не возникает атмосферы патологии, столь рискованной и неприятной на сцене. Напротив, тут все решено с художнической грацией и мерой. Одно мгновение из предфинала спектакля — два-три его изящных, легких, почти веселых прыжка по широкому проходу зрительного зала (то бишь сумасшедшего дома). Метафора вечной гоголевской тройки, которую взыскует его больная, измученная душа. И светлый лик, проглянувший на миг за искаженным образом затравленного жизнью петербургского безумца…

Разительна связь трагического образа Поприщина с другим отверженным героем, сыгранным артистом несколько лет спустя — Мечтателем из «Белых ночей» Достоевского, блуждающим с причудливыми своими фантазиями среди туманов и каналов петербургских окраин. Опасная и горестная (я бы сказала — ожесточающая) оторванность от действительной жизни всецело определяет существо Мечтателя — Дьяченко. Герой же Достоевского, тоскуя от осознания своей разъединенности с миром, готов принять его в свою душу. Остро ощущает красоту скромных окраин города, «болезненную поэзию» белых ночей. И сострадает обездоленным. Погруженный наяву в романтические несбыточные грезы, живо, трепетно откликается на реальные страдания милой, случайно встреченной девушки. И уже готов помочь, спасти. Уже любит. Иное дело, что вспыхнувшая было надежда на счастье, как видится у Достоевского, тут же рассыпается. И все же… «Целая минута блаженства! Да разве этого мало хотя бы и на всю жизнь человеческую?» — так завершает Мечтатель свою историю в повести. В спектакле Мечтатель кончает тем, что погружается в непробудный сон, убаюканный навечно некими материализовавшимися фантомами. По воле режиссера Григория Дитятковского они являют собой земное олицетворение романтических грез.

Дьяченко играет изначальное терпкое знание своей обреченности. Его Мечтатель уже перемолот жизнью, иссушен внутренним бесплодным злым огнем. И тень Поприщина словно осеняет этого странного «типа» в нелепом изломанном цилиндре. (Где ты, прелестный юный Музыкант, беспечно шагающий навстречу неизвестному? Светлые тонкие черты твои еще улавливаются в горьком облике потерявшего себя скитальца. Однако — с трудом. Они почти размыты, стерты. Здесь на первом плане — достоевский «враждебный бесенок». Впрочем, может быть, это знамение нашего времени.

Мечтатель — Дьяченко точно бы не видит и не слышит Настеньки. Правда, в спектакле Настенька (Ирина Ковалевская) отнюдь не достоевское пленительное хрупкое создание, а земная, простоватая, основательная. В повести-то они с Мечтателем одной группы крови… Трагедию непонятости, отщепенства, разъедающий душу сомнамбулизм, всю гофманиану Дьяченко играет с глубинной сдержанной страстностью и каким-то внутренним отчаянием. И завораживает…

Поприщин, Мечтатель… Каждый из них — измученное и отверженное дитя человеческое. То ли они лишены «таланта жизни», то ли реальность такова, что эти герои обречены на уход в безумие и страдание…

Страдание и отщепенство — их печать и в сыгранном Дьяченко Лужине из «Преступления и наказания». Это ошеломляюще неожиданно. Ведь Лужин — один из ненавидимых Достоевским персонажей. Однако это решение оказывается оправданным и Дьяченко, и талантливой тончайшей режиссурой Григория Козлова (вот уж где никаких претенциозных постановочных потуг, все для актеров и через человека).

Он появляется в комнате Раскольникова аккуратненький, даже элегантный в своем светлом костюме. Губы в ниточку. Полуприкрытые веки с этакой полупрезрительной усталостью (наигранной, как выяснится). И заводит лукавые речи-нотации, любуясь вкрадчивой певучестью своего удивительно красивого голоса. В монотонной плавности выделанных модуляцией что-то настораживает, какая-то злая внутренняя пружина. Последующий резкий взрыв тут не случаен. Но за всем его нарочитым высокомерием — неуверенность, уязвимость, комплекс самоутверждения и неполноценности… А потом — эта неловкость попыток общения с людьми, которые его откровенно третируют. Беспомощное стремление защититься. И подавленное страдание. И отчетливость ощущения, что человек этот уходит в неизбывное одиночество. И нечаянная жалость к нему.

Лужин — самая филигранно отделанная работа артиста. Образ истинно достоевской диалектической глубины и сложности. Пусть и не следующий буквально своему романному прототипу.

Недавно у Дьяченко спросили, какие роли ему хотелось бы сыграть. Он ответил: всего Достоевского, Иудушку Головлева, Лаевского в «Дуэли» Чехова, гофмановского Крейслера. И неожиданно — Барона Мюнхгаузена. И совсем уж парадоксально: «Я хотел бы сыграть счастливого человека». Уверена: у Дьяченко свое, особое представление, каков он — «счастливый человек»… Я надеюсь, что мечтам актера суждено воплотиться в жизнь, в счастливые дни «детского человека».
Нина Рабинянц

кандидат филологических наук, театральный критик, автор книг ?Театр юности?, ?В.П.Кожич?, ?Евгений Лебедев?, многочисленных статей в научных сборниках и периодических изданиях. Печаталась в ?Петербургском театральном журнале?. Живет в Петербурге.

Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru