Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 11

1996

Петербургский театральный журнал

 

Памяти Е. С. Калмановского

Пошли нам долгое терпенье

«…В нашем деле — все равно, играем мы на сцене или пишем - главное ни слава, ни блеск, ни то, о чем я мечтала, а умение терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни».

А. Чехов «Чайка»


Уходят старики. Они уходят, оставляя нас одних мучительно думать — зачем мы живем? Зачем страдаем? Они уходят, унося с собой секрет бытия. И те немногие, кто имел счастье находиться с ними рядом и принять из рук в руки хотя бы малую часть той силы, которая вела их по жизни, помогая «нести свой крест и веровать», те немногие понесут этот «крест» дальше и передадут его тем, кто будет жить после.

Так не прерывается цепочка. Так передаются тайны. Так слагается легенда.

Мы общались. Много. По телефону. И в театре, где он служил и куда пришел за два дня до смерти, и на мой вопрос: «Зачем?» так и ответил: «Я здесь служу».

Дальше идет моя неумелая, рваная запись наших разговоров. Иногда ни о чем и обо всем.

Подружил нас Чехов. Буквально. Евгений Соломонович написал статью о спектакле «Три сестры», который я сделал в театре на Литейном, и попросил зайти в редакцию Петербургского театрального журнала «ознакомиться, а затем позвонить». Я позвонил. Это было 30июня 1994года.

Трубку снял Калмановский:

 — Здравствуйте!

 — Здравствуйте.

 — Евгений Соломонович, это Галибин беспокоит.

 — Привет, Галибин!

 — Я вас узнал по голосу.

 — Я себя тоже узнал по голосу, думал, что сам звоню. Прочитал?

 — Прочитал. Даже стыдно стало.

 — Почему стыдно? Так плохо?

 — Наоборот, слишком хорошо.

 — Это вы мне льстите (смех), что-то там не понравилось, наверное…

 — Нет, нет, все понравилось, правда, а там, где про преемственность, даже покраснел.

 — Ну это не самая плохая черта. А про Саратов как я написал? Там и слезу можно было пустить. Это все так и было. Все так и было…

С этого звонка и началась наша дружба. Без пристройки. На веру.

Старики… Странники… В полном смысле слова «Тучки небесные, вечные странники», странные. Сыгравшие огромную роль в русской культуре.

Из нашего разговора:
«Старость бывает разной, ну там беспокойной или тихой, например, но и бездарной тоже, пуся моя».

А говорили мы часто и по разным поводам, да и без повода говорили. Мы творили наши отношения из схожести чувствований одних и тех же вещей. Оценки его были жесткими. Я дорожил ими.

«Арфу приветствия» пришел смотреть почти на премьеру, что никогда не делал раньше, и близких привел. Молчание длилось три дня. Я позвонил сам:

 — Я должен тебе сказать то, что тебе никто не скажет. Вот понимаешь какой ты, сделал фигню с этой «Арфой». Что-то неясное для меня, которое не трогает. Это что-то далекое, придуманное, чужое. И мои так считают. Ну да, талантливо, а тетю Маню не трогает и дядю Васю не трогает. Не прочувствованно это все…

 — А «Сестры», спрашиваю: — Прочувствованно?.

 — Это удалось, конечно, я же все написал об этом. Дальше надо развивать. Чтобы задевало.

 — А зритель уходит.

 — А что же ты хотел, пуся. Ну уходит. Пока уходит…

Еще одна памятка, зарубка в наших отношениях, еще один след. Конечно, я что-то редактирую, и эти строки, выписанные из моего дневника, уже интерпретация, но вот еще диалог:

 — Это Калмановский. Говорить можешь?

 — Могу.

 — Слушай, вот я думаю — нос у тебя какой-то не такой.
 — Как это?!

 — Ну вот посмотри на Мейерхольда, или Товстоногова, или Вахтангова — у них носы так носы тебе, талантливые носы. А у Станиславского так просто красавец какой-то.

 — А у Михоэлса?

 — Но ты же не еврей. Аккуратный он у тебя какой-то. Странно… А талант есть.

Мы искали что-то для Александринского театра, «для тех, кто мало играет». Я давал ему читать пьесы.

 — Ты хороший парень, тонкий режиссер, но какую же фигню предлагаешь (речь шла о современной пьесе), если за столько лет никто это не поставил, ну кого она обрадует теперь? И юмор вроде есть у тебя, а такую чушь даешь мне читать. Думай…

 — Я думаю.

 — Нет, это я все время должен думать, потому что хочу, чтобы ты сделал что-то в этом театре, чтобы мы вместе что-то сделали.

Он нашел такую пьесу. Это была «Воспитанница» Островского. И с Кочергиным познакомил. Ну и что же, что трудно. Это стало событием для меня, а впрочем, это уже другая история…

Звонок:

 — Ты что делаешь?

 — Работаю.
 — Это как?

 — Ну над собой, например. Книги всякие читаю… Штайнера сейчас…

 — Что ты себе башку забиваешь. Ты же режиссер, а не мыслитель. Зачем тебе какой-то там Штайнер? Хотя мучайся, это нормально для интеллигентного человека.

Еще он говорил мне, что всегда готовил себя к худшему, к крайним ситуациям, и выжил поэтому. Другие ломались человечески, а его утешало то, что как-то по-другому выходило: думал плохо будет, ан нет, вроде бы и хорошо.

Это он уговорил меня поменять название пьесы М. Угарова «Оборванец»: «Ну представь, зритель спрашивает: „Два билета на Оборванца — бред какой-то!“ Я придумал Городской романс», и все, что Москвы касалось, стало Петербургом, и начал репетировать в безнадежной ситуации, а он очень переживал. И однажды:

«Ты не имеешь права поддаваться внутренней истерике. Ты — режиссер. У тебя особая профессия. Это я могу порвать лист бумаги — и все. Ты же с людьми работаешь, и люди не виноваты, что ты буксуешь, столкнувшись с бездарностью. Это театр, и он бывает разным, и жестоким тоже. Главное — люди, которые тебе поверили, ты повел их за собой и ты обязан дойти до конца. Да что твои чувства… Вне театра чувствуй. Долготерпение, сынок, это одно из главных качеств русского человека. Мы можем очень мало, только следующую свою работу сделать лучше, чем предыдущую. Ты думаешь, в другом театре лучше? Нет, сынок, ты ошибаешься… Твой путь — путь одиночки, и скажи спасибо судьбе, что у тебя есть больной старик, который может сказать тебе все это. Как говорил один неглупый человек: Нас мало и тех нет. Так что сдержи свое слово, а потом уходи, но только после того, как спектакль выйдет».

Вот так он меня поддержал. Да что поддержал, вдохнул что-то, а сам тогда болен был очень… Щедрость тоже одно из качеств русского человека, он обладал ею вполне.

Потом была статья в «Смене» «Жизнь о жизни говорит». Усеченная строчка В. Шаламова «Стихами жизнь о жизни говорит». Разве все расскажешь…

А как тяжело шла «Воспитанница», и как многое проверялось — и люди, и дружба, и как мы победили. И уже совсем больной, посмотрев спектакль, он написал мне в Швейцарию: «Что сказать тебе, сынок, спектакль с большим творческим достоинством, в этом театре я таких близко не видывал…» — и еще резануло: — «сынок, жду тебя и постараюсь не сдохнуть до твоего возвращения. Несмотря на приближение гибели, я подло интересуюсь жизнью». Разве все расскажешь… А после каждого разговора по телефону: «Сынок, мы ничего не забыли сказать друг другу?»

Свою последнюю книгу «Российские мотивы» он подарил мне с подписью: «Будь стоек, тверд — и широк, как море, и изворотлив, как змея… В общем — будь! С душою Е. Калмановский».

Там в главе «Неутолимое» есть строки: «Нести свой крест и веровать. Что это? Счастье? Беда? СТрадание тяжко. Но не страдать, не чувствовать — постыдно. А что такое опять-таки, в конце концов, стыд, честь, совесть? Это же связь души с высшим и большим. Со всем тем благородным и предельно-запредельным, что залегло, затаилось в истоках и корнях бытия. Правда, существует оно лишь для тех, кто такое слышит, чувствует, кто иначе жить не может».

Он не мог.

Александр Галибин
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru