Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 15

1998

Петербургский театральный журнал

 

Почему-то не хотелось суетиться

Владимир Фунтусов

В аспирантуру ЛГИТМиК я попал осенью 1975 года. Мар Владимирович запомнился по приемному экзамену — хитрым прищуром каких-то веселых, острых глаз, хорошей въедливостью и доброжелательностью. Нас распределили по мастерским… Кто-то еще бегал, хлопотал, стараясь перевестись к А. И. Кацману: это было модно, это было престижно. А я остался здесь, у Сулимова; почему-то не хотелось суетиться, да вероятно, к тому времени уже началось незримое влияние Мастера… Кстати, об этом влиянии. Я совершенно убежден, что оно возникло сразу, оно было сильным и незаметным. Ничто не исчерпывалось словами, не объяснялось умом, было незримое мощное человеческое воздействие, и это случалось со всеми, кто с ним соприкасался.

Курс был трудный. Первый раз я видел, что такое психологическая несовместимость. «Поштучно» все студенты были яркие, крупные, интересные, разные. Но все вместе они становились иными: начинали выяснять отношения, делить место «под солнцем», грызться, интриговать. На дело, на работу уходила ничтожная часть времени и сил. Поражало терпение Мастера. Медленно, по микронам он выправлял курс, многого вроде бы не замечая, многое прощая. «Вот какое добродушие, вот какая мудрая, деликатная педагогика», — думалось мне. И тут как раз наступил момент, когда он едва не бросил курс, выставив студентам ультиматум: или работа, или… Я с удивлением понял, что он — живой человек, что все не так просто, что нет никакой игры, и нет никакой «педагогики», а есть бешеное терпение, есть реальная работа, она — подлинна, здесь нет технологии отдельно, а нравственности отдельно, это жизнь как она есть, и это — правда.

Он удивлял какой-то творческой честностью, порядочностью и доверием к людям. На кафедре в то время много спорили о режиссерском этюде, о его вреде, пользе, проблемах, методике. Особенно обострялись эти дискуссии ближе к экзамену, так как, действительно, никто не мог, а часто и не хотел различать, где здесь показ, а где показуха, где работа студента, а где состязание педагогов. Обозлившись на свою аспирантскую судьбу с ее созерцательностью и бездельем, я, честно говоря, схитрил: записал все эти споры, назвал их рефератом и сдал Мару Владимировичу по итогам первого года обучения. Обсуждение состоялось где-то между делом, на бегу. Он хитро посмотрел на меня и бросил: «В мутной водице рыбку ловите?.» Больше ничего не сказал, реферат зачел и никогда не вспоминал о нем. Неизвестно, чего в этой фразе было больше -сочувствия или осуждения. Да и вообще, вроде бы пустяк. Но вот эта пустячная фраза поселилась во мне где-то глубоко в подсознании и начала свою невидимую работу: все стало делаться как-то по-другому. И диссертация, которая в то время затевалась, уже не могла придумываться, она вынашивалась, рождалась, она писалась «от себя», затем вылеживалась и уж потом, через несколько лет, но зато очень быстро дописывалась и защищалась. Он прочел и пропустил ее почти без замечаний. Я спросил его тогда про злосчастный реферат. Все оказалось очень просто: ему тогда, как и сейчас, нужен был мой личный взгляд, мои личные мысли по вопросу, на который не могла найти внятного ответа вся кафедра.

Это была не режиссерская мастерская, это была целая Академия режиссуры. Я представляю, какое удовольствие получали от его занятий даже не студенты, а готовые, состоявшиеся режиссеры и педагоги, которые иногда появлялись по линии повышения квалификации. Он вроде бы ничего особенного не делал: думал вслух, разговаривал, шутил. Показывал он чрезвычайно редко, думаю, щадил окружающих, так как темперамент и заразительность у него были вулканические, и этот «вулкан» он прятал, загонял внутрь и расходовал очень расчетливо. Он разговаривал. Но в этих разговорах, в этих беседах помещалось все: и актерство, и режиссура, и педагогика, и постановочное ремесло, и технология, и философия профессии, и, самое главное, потрясающее знание жизни, человековедение. Не всякий может позволить себе такую роскошь — не гнаться за результатом, а создавать и исследовать жизнь на сцене, не всякий так высоко поднимает для себя планку и берет такую меру свободы в работе. Ему это удавалось удивительно. Конечно же, и он страдал от текучки и бестолковщины нашей жизни, конечно же, и над ним висела вечно ложная ситуация показухи, гонки на результат, но как аристократически он преодолевал все это! Иной раз думалось: ну как же так, Мар Владимирович, ведь можно доделать работу, довести ее, стоит только немножко потеснить студента, чуть-чуть доделать за него. Нет, он не шел на это. Он так же размеренно обсуждал работу, «рыхлил почву», что-то обдумывал, советовал, разминал… Он так же, как и всегда, «поливал», «выращивал» и ждал. Иной раз хотелось сказать: ну что же такое, ведь с этого обсуждения, с этих «подводок» студент сам ничего не сделает, не поправит, не доведет… А он продолжал свою таинственную работу. И как же все удивлялись и радовались потом, когда вся эта «ненадежная» работа начинала давать всходы. Работа не выстраивалась, не ставилась и не игралась, она рождалась, вырастала, жила и… исчезала, и в этом было чудо, была великая тайна театра.

Конечно же, это высший класс режиссуры, это мощный талант, умение и опыт. Воздействие происходило не на поверхности, а где-то в глубинах, во многом оно было парадоксально и незаметно. Он владел своими, только одному ему известными, секретами воздействия на человека. И он прекрасно понимал, что и как он делает. Настолько хорошо, что мог позволить себе «не знать», искать, импровизировать. У него на занятиях можно было немножко поспать, так неспешно и размеренно они шли. Но теперь я почти всерьез думаю: не своеобразная ли это форма художественного гипноза была? Вас вынимали из этого мира, притормаживали и незаметно выводили куда-то совсем в другие плоскости, в другие сферы жизни вашей души…

Когда шел к нему домой, не раз ловил себя на мысли: в этом обычном серийном доме, в этом ничем не примечательном, каком-то простеньком подъезде, в этой небольшой двухкомнатной квартире… живет ОН. Что-то с чем-то не сходилось, не совпадало, не срасталось. Но по мере приближения и дом, и лестница, и квартира начинали постепенно меняться. Они наполнялись неким светом. Я не знаю, как это назвать и объяснить — биополе, аура, особая духовность…

Все, кто был на панихиде, помнят: не было траура, не было ничего темного, было большое напряжение и был свет, было мощное светлое человеческое поле, так же, как если бы он оставался с нами.

У него дома все было просто, скромно и достойно. Вас обязательно усаживали за стол, потчевали всякой вкуснятиной (о его кулинарном даре ходили легенды), вам наливали стопку, с непременным присловьем, на чем это настоено. Как он рассказывал! О щуках, выловленных в его любимой Карелии; о делах институтских, о том, как М. Горький, прочитав его раннюю повесть, вызвал его к себе, а он не пошел; о своих болезнях — со смехом и таким чувством юмора; о своих отношениях с Г. А. Товстоноговым (это тоже переходило, передавалось из уст в уста, как легенда)… Было ясно, что он моложе каждого из нас, — так он любил жизнь, так вкусно, красочно рисовал ее. И в то же время вы понимали, что это не быт, не просто жизнь, не просто «гости», — это жизнь, превращенная в искусство, жизнь — творчество, жизнь — работа, театр как способ жизни…

Добросовестность, дотошность в работе у него была потрясающая. Помню, весной 1987 года, приходя по диссертационным делам к нему домой, я был свидетелем того, как тщательно он изучал одну диссертацию, присланную ему на отзыв. Работа была плоха, заведомо провальна, у него уже сложилось о ней вполне определенное мнение. И вот он перечитывал ее заново, прорабатывал частями, вычитывал подробности, мучаясь ужасно, изучал ее вдоль и поперек, и, наконец, дошел до того, что погрузился в изучение первоисточников, которыми пользовался автор. Он не мог просто так «зарезать» работу, он и здесь искренне хотел помочь и выискивал для этого хоть малейший повод, понимая в то же время гибельность своих усилий… Уже все было ясно, уже созрел отрицательный отзыв, но работа продолжалась…

Последний раз я разговаривал с Маром Владимировичем по телефону незадолго до его последней поездки в больницу. О чем мы говорили? Конечно же, он, как всегда, пытался говорить о моих делах. Мне, правда, удалось сказать открытым текстом, что мы все его любим, что он нам очень нужен, что мои студенты разыскивают его книжки и с интересом читают их… Но, поверьте, в разговоре с ним успеть произнести все эти слова было вовсе непросто: он меньше всего позволял думать и говорить о себе.

Своя вера, свои принципы, свои секреты, свои термины, свой стиль… Я уверен, его школу, его метод будут еще долго разыскивать, разгадывать и изучать, ибо остались ученики, осталась уникальная режиссерская школа, она еще даст плоды, и чем дальше, тем нужней она будет.

19 февраля 1995 г.
Владимир Фунтусов

кандидат искусствоведения, доцент кафедры режиссуры и мастерства актера Санкт-Петербургской академии культуры, автор более чем двадцати работ по психотехнике актерского и режиссерского творчества, Художественный руководитель Санкт-Петербургского театра «Под самой крышей». Живет в Петербурге.

Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru