Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 15

1998

Петербургский театральный журнал

 

Памяти Сергея Добротворского

Нас связывало все, кроме театра. Мы познакомились, когда оба уже «выросли» из сцены и вросли в экран. Я ходил на спектакли редко, он — совсем не ходил. Говорил, что не любит театр. Не любил говорить о театре. Как о чем-то или совсем не важном, или слишком близком, о чем глупо и стыдно — вслух.

Театр был нашей первой любовью. Она изменяла нам направо и налево. Когда мы учились на Моховой, он — в конце семидесятых, я — в середине восьмидесятых, живой театр был так редок, что поневоле тянуло к мертвому целлулоиду. Единственной возможностью продолжать роман было делать театр самим. Многие мечтали об этом, а он ставил спектакли, что с того, что они — любительские? Слово «любительский» происходит от корня «любить».

Имена его авторов — Воннегут, Маяковский, Брехт — не только список пристрастий. Как все романтики, он был беззащитен и выбирал материал, который его «заслонял». Не в социальной же трезвости искать природу «остранений». (Просто Брехт еще нежней Чехова.) Исповедоваться легче в «третьем лице».

Я не видел его спектаклей, но думаю, он «ушел из театра» не потому, что осознал свою режиссерскую слабость или бесперспективность работы с непрофессионалами (которых любил и пестовал), и не потому, что к первой любви невозможно вернуться (счастлив, но ущербен тот, кто прожил жизнь с первой любовью). Просто Театр для него перешел в новое качество, из узко-художественного стал широко-бытийным. На сцене этого театра мы и встретились, чтобы провести в неизменно драматическом взаимодействии десять последних лет его жизни.

Ролей у него было несколько, и играл он их с азартом и тонкостью интеллигента, знающего, что мешать морс с шампанским безвкусно. Есть люди, которые знали его лишь «Учителем». Другие - лишь «Интеллектуалом». Третьи — «Маргиналом». Четвертые — «Своим парнем». Возможно, есть те, кто опишет его словами, которые мне никогда не придут на ум. Сам он не сводился к определениям и посмеивался над теми, кто думал, что его «раскусил». Но не спешил их разочаровывать. Даже под занавес, когда безумно устал и на многие ритуалы махнул рукой, он не забывал подкрашивать зубной пастой свои белые кеды.

Но подлинное его призвание было не в исполнительстве — в режиссуре жизни (возможно, поэтому режиссура сценическая — или экранная — так и не стала для него средством осуществления). Он ставил эксперименты — над близкими и собой. Часто они бывали жестоки (кому нужны добродушные эксперименты) и чреваты потерями, но риск и последовательность были среди его лучших качеств, а значит он, если мог, доводил свои опыты до конца. Он вычерчивал векторы чужих поведений и заботился о мизансцене — частной (кто где сидит и откуда кого видать) и общей (окружая себя специально избранными людьми, у каждого из которых в его пьесе была своя роль). Отбирал он персонажей либо талантливых, либо «порченых» — с «нормальными» (читай: пошлыми) ему было убийственно скучно.

В эпоху небесполезных для таланта запретов театр — код, игра, система масок и ширм — служил для нас чем-то вроде модели. Игра гарантировала неангажированность и давала некупленную свободу. Участвовать в том, наружном, бредовом спектакле, где все, «как в жизни», - было противно; играть порой — больно. Но мы играли — жизнь, как спектакль, свободно импровизируя и бессовестно выражаясь за чужой счет. Мы вписывали друг друга в персонажные рамки и общались на языке, непременно неравном высказываемому смыслу. Человек процесса, а не результата, он жил так, будто репетировал, а впереди у него предстояли спектакль или съемка — там уж будет по-настоящему, навсегда. Оказалось, съемки не предстояло. Это — страшно и так красиво. Остались кассеты и фильмы — с ним, зафиксированным. Их отсматривать я не хочу. Я хочу продолжать помнить его «на репетиции» — в движении, неуловимом и нефиксируемом, как театр.

Михаил Брашинский


Трудно писать, трудно говорить, трудно поверить, — да я и не верю. Сережа просто ушел, забыв попрощаться. Так бывает с друзьями… А завтра мы встретимся на Исаакиевской, 5, где встретились 14 лет назад. Мы учились в аспирантуре, писали о кино и бесконечно говорили. Сережа очень помог мне, как помогал он другим, не заметив этого, походя (если можно — походя — не обидеть, помочь), не осознав и, естественно, не требуя благодарности. И как мучительно больно мне сейчас, что не говорила ему об этой благодарности.

Один из общих знакомых сказал о Сергее: «У него был удивительный талант — пробуждать в других Моцарта». Наверное, потому, что сам жил.как Моцарт — безудержно, щедро, с азартом. Он режиссировал, творил, созидал жизнь — и мне посчастливилось попасть в эту орбиту.

Я смотрела его рисунки, коллажи, слышала стихи, читала рецензии на фильмы и научные статьи, и думала о том, что Сергей опоздал родиться. Ему бы туда, в XIX век, к «золотым» мальчикам-гвардейцам, картежникам, дуэлянтам, которые красиво жили, пили шампанское, любили женщин, писали стихи, а потом вышли на Сенатскую площадь. Они знали честь и достоинство.

Сережа тоже знал. Он был Мужчиной и «Последним романтиком». Сергей любил 60-е годы и прекрасно чувствовал себя в конце 80-х. Он перестал жить «в подполье», в андеграунде, перестал «прятаться» и прятать свои бунтарские, крамольные, скандальные идеи. Он увидел в фильме «Чапаев» зашифрованную эротическую символику, он участвовал в создании некрореализма, он писал сценарии, играл в кино, творил хэппенинги, например конференцию по молодежной контркультуре, на которую привел весь город. Он наполнял академическую науку трепещущим нервом времени. Он жил.

А теперь он ушел. Может быть, туда, в XIX век, к таким, как он, не захотев принять «свинцовое», скучное, пустое время.

Ирина Кузьмина
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru