Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 16

1998

Петербургский театральный журнал

 

Актеры ? это особая национальность ?

Мне страшно в театре повезло. С родителями, учителями, партнерами, режиссерами, ролями… Как бы потом у меня все ни сложилось дальше — я сегодня сама себе завидую и не верю. Когда-то, в юности, еще в театральном институте, один из педагогов меня предупреждал: «Оля, тебе пора уже сейчас думать о каких-то сольных программах в Ленконцерте. В театре тебе не светит. Сначала ты будешь играть характерные роли, а потом — старух…»

Не знаю, может быть, так оно и было — в той же Комиссаржевке — ну что мне светило? Подруги героинь в эпизодах, тетушки, бабушки?. Но, как сказано Владимиром Набоковым в его потрясающем очерке о Гоголе: иногда дважды два — пять! Действительно, с моей фактурой переиграть все, что я сыграла в театре, — это верить, что дважды два — пять. Гонерилья, Маша Прозорова, Тойбеле, Джози из «Луны для пасынков судьбы…» После таких ролей и умереть не страшно. Сама себе завидую.

Сыгранные нами роли — это, кроме всего прочего, еще и такая опора, такая защита от жизни… Когда я снималась в кино (раньше это происходило чаще, сейчас оно само, бедное, еле дышит), я всегда ждала от режиссеров или партнеров этого вопроса: «А что вы играете в театре?» И особенно я его ждала, когда снималась в западных фильмах, где тебя вообще никто не знает. Я ждала этого вопроса и отвечала: «Нате вам!!!»

В один из особенно тяжело «перестроечных» годов я снималась в американском фильме, снималась из-за денег. Крошечный эпизод: когда я прочитала текст и поняла, что надо сыграть русскую бабу-проводницу, которая в своем поезде торгует презервативами… В общем, мой муж мне сказал, что сниматься в этом нельзя, уж лучше пойти на панель. Тем не менее, я снималась, и вся группа (вернее, русская ее часть) понимала, чего мне это стоило. Я пришла на площадку, на меня натянули жуткий железнодорожный берет, и вот по вагону мне на встречу шагнул молодой, интеллигентный, прелестный Джейсон О'Коннери (сын знаменитого Шона О'Коннери, агента 007). И стою я в своем нелепом берете, торгую презервативами, и понимаю, что должна сейчас — ну, не знаю, «перевернуть автобус», выжить всем смертям назло. Конечно, по тексту там было нечего играть. Но вообще-то я верю: в актерской профессии так не бывает, чтобы было нечего играть. В этом и состоит уникальность профессии. В общем, спасибо английской спецшколе, но после первого эпизода сын знаменитого агента подбежал ко мне: «Откуда вы? Что вы играете в театре?!» В общем, я почувствовала себя не теткой-проводницей из третьего мира, мне было за державу обидно, и я, стараясь перевернуть ситуацию, как бы отстаивала русскую актерскую школу. Все, что нам в ней дорого. Гримеры кричали на Джейсона: «Встаньте в тень, вы портите грим!» А он им: «Я хочу поговорить с русской актрисой о театре, отстаньте». И мы говорили (опять спасибо английской школе!) о русском театре, о жизни, и не было никакой супердержавы и третьего мира, потому что актеры — это особая страна и особая национальность… И может быть, важнейшее, что определяет эту «национальность» (кроме, разумеется, таланта, который вообще-то от тебя не зависит и совсем не твоя заслуга), — это тонкие нити любви, памяти, дружбы, партнерства, ученичества! Эти тонкие нити нельзя рвать, с ними надо обращаться очень бережно — иначе нарушится что-то очень важное. Вообще, перед собой неплохо бы хотя бы мысленно держать фотографию своего детства, себя в детстве — там все начала, и это невозможно предать.


ОТЦЫ И ДЕТИ

Мама и папа были мои главные учителя и главные зрители. Когда я поступала в театральный институт, весь мой репертуар был выбран мамой. Она меня знала лучше, чем я сама. До сих пор стоят ее «галочки» в книгах Булгакова и Цветаевой. Мамины «галочки» помогают мне до сих пор, все эти годы. Я в юности мечтала о кино, и мы с мамой поехали в Москву, поступать во ВГИК. Мы поселились в Москве у какой-то древней старушки, она называла себя бывшей любовницей Максима Горького и жила, как в тумане. Каждое утро старушка спрашивала, куда делся ее апельсин, и мы с мамой клялись, что не брали ее апельсина. Мы ходили вместе по ВГИКу: маленькая мама и большая я. Мама была готова вступить в контакт со всем миром, лишь бы меня взяли в киноартистки. Я вышла с прослушивания, где мне наговорили кучу приятных вещей, просто с горящей звездой во лбу… Но потом " в Москву, в Москву…" у меня прошло, и я поступила в наш театральный институт. Мама с папой были всю жизнь рядом, оберегали каждую мою секунду. Папе я запретила приближаться к институту, мне хотелось, чтобы все было по-честному, без блата, — так он кружил тайной тенью по Моховой. Папа меня всегда спасал. В детстве мы с ним приехали куда-то на конкурс чтецов, я была в красном галстуке, белом переднике и тяжеленных черных сапогах. На всю жизнь запомнила, как папа куда-то исчез: «Подожди!» — и через час появился с красными туфлями, чтобы я в них вышла на сцену. Как он успел, куда слетал? Эти добытые из под земли красные туфли я вспоминаю до сих пор.

Родители были лучшими моими зрителями. Я до сих пор помню в зале места, откуда они смотрели спектакли. После спектаклей они устраивали такой мощный анализ, что любой бы позавидовал. Они оба были людьми потрясающего таланта и культуры. В театре им. Комиссаржевской я играла старшую жену Насреддина в шлягерном музыкальном спектакле «Последняя любовь Насреддина». Выходила в прозрачных шароварах и что-то пела. Мама сказала: «Если худсовет примет этот спектакль, то я буду считать, что худсовета нет». Она была очень сурова. Я робко спросила: «Мама, а как моя сцена?» — «Если весь спектакль пошлость, то твоя сцена -апофеоз пошлости». Мама читала с эстрады Пушкина, Достоевского, Чехова, Гоголя, она была из этого соткана, из большой русской литературы. Она и жила на этих мощностях, этих регистрах. Помню, мама, посмотрев «Три сестры» А. Галибина, стояла у нашего актерского входа и каждому артисту говорила, что она увидела в НЕМ. Вечером мне позвонил артист И. Макеев, игравший Чебутыкина, и спросил: «А это была критик? Она так глубоко говорила о спектакле…». Мама всегда спешила отдать добро, отдать слова, артисту так нужны эти слова, это чувство — как мы отражаемся в чужих глазах, в чужих мирах…

То поколение жило так мощно, на таком высоком дыхании… Мама двенадцать раз побывала на Дальнем Востоке со своими программами. На Сахалине во время шторма ее переправляли с корабля на корабль в рыболовецкой сетке. Перед смертью она читала свои филармонические программы в школах. Вставала затемно, в семь утра, и ехала куда-нибудь на другой конец города, чтобы прочесть школьникам Тургенева. Как девочка, повторяла с вечера текст — «Отцы и дети»… И уровень ее выступлений не зависел от того, где она выступала: в красном уголке школы или в белоколонном зале Дворца искусств. Или папа — когда он приезжал с северных гастролей, он с гордостью говорил: «У нас в Билибино!.»

Сейчас мир другой. Русское лото. Чертово колесо. Мчимся по жизни как сумасшедшие. И все-таки мне нравится, что иногда в этих гонках, под зонтом, в дождь, в петербургском пейзаже можно встретить вдруг… Льва Иосифовича Гительмана и под хлещущим дождем час проговорить с ним о театре. День промыт как стекло…


ЗРИТЕЛИ

Профессия — это еще и то, за что платят. Этой осенью нам не платят. Но в театре по-прежнему можно стрельнуть сигарету и перекурить. У нас в театре теперь курят «Беломор». Зато Саша Мезенцев за «Беломором» будет час говорить о «Сольнесе». Зато есть в энергии нашего искусства что-то такое, что, попадая в зрительный зал, возвращает нам оттуда столько любви, что это стоит десяти «Оскаров». Честное слово, нет принципиальной разницы: Тихвин это или Америка. Сцена везде одна, как солнце, — что в Америке, что в Тихвине. Я, как папа о Билибино, могу сказать: «А у нас в Тихвине!» Как областной театр мы часто ездим туда на гастроли. Я безумно горжусь этими гастролями. Там одна женщина в зале услышала, как я кашляю. На следующий вечер она принесла мне грудной сбор, банку варенья. «Спасибо, Вы вернули меня к жизни». Оказывается, у нее умерла дочь, она привела на спектакль внучку, я их глаза никогда не забуду. Спасибо им, они тоже возвращают меня к жизни.

Когда мы ездили с «Великой Екатериной» по Америке, к нам тоже после спектаклей подходили люди, рассказывали свои судьбы. 9 мая в Америке празднуют День Матери, они ничего не знают про наш День Победы. И вот мы в этот день надели наши лучшие костюмы и пели американцам наши военные песни: Саша Жданов, Лева Кубарев, Андрей Смирнов — все были в немыслимых белых пиджаках и так гордо пели наши военные песни!. А потом мы пели общие песни. Мы много ездили по Америке, даже в такие углы забирались, где уж точно не ступала нога русского человека, и приходилось выступать, правда, не со спектаклем, с концертами-встречами на таких залах!.

В Канзасе набился огромный зал ну совсем малолеток. Мы же не «профи» детского движения, что делать? Сережа Кузнецов взял все на себя — в результате мы поднаторели на песнях типа «В траве сидел кузнечик». Вечером — «Великая Екатерина», утром — скачем кузнечиками… И вдруг в одном из городов — огромный зал американской молодежи, 17—18 лет. Со жвачкой во рту: ну, что вы нам выдадите? «Кузнечик» там не годился. В общем, была ситуация, когда, как говорится, «могла всплыть рыба». Я им сказала: «Мы не станем перед вами играть, приходите вечером к нам на спектакль». Потом мы два часа держали этот зал. Мы им рассказывали о нашем театре, о жизни, мы вместе пели «Битлз». Я в тот момент вспомнила, как у себя на Выборгской стороне, в восьмом классе я готовилась к экзаменам, в окна била сирень, и старый магнитофон гонял бабину с песнями «Битлз». Там, в Америке, мы пели «Yesterday», «Strawberry fields forever». Сережа Кузнецов пел им Высоцкого, русские народные песни так, что мало не показалось. Они выплюнули свои жвачки.

Еще я очень хорошо помню в Америке Леву Кубарева: он был прекрасен настолько, что все американские женщины-зрительницы хотели с ним рядом постоять и сфотографироваться. И мы гордились нашим сногсшибательно красивым Левкой. Он в «Екатерине» играл Потемкина: страстный, с надтреснутым своим баритоном (у него уже тогда был рак горла), в большой медвежьей шубе. Американки приходили за кулисы и умоляли: «Можно с вами рядом постоять?» Лева накупил там своей маленькой дочке почему-то очень много красивых башмачков. Его уже который год нет в живых, а девочка его, наверное, все еще носит его туфли.


ПАРТНЕРЫ

Красивое слово: коллеги. Оно возможно тогда, когда дело красиво и высоко. Когда есть круг чистой воды. Мне повезло. Я могу своих партнеров с гордостью назвать: коллеги.

Мне повезло с режиссерами: Агамирзян, Суслов, Тростянецкий, Галибин, Пази, Клим. В кино — Алексей Юрьевич Герман. Но когда репетиции закончены, из их рук как бы переходишь в другие — к партнерам, и о них мне хочется написать с особенной любовью. Мне, как тетке, стоящей перед телекамерой у рулетки «Поля чудес», хочется помахать рукой (камера в этом случае — театральный журнал) и передать привет каждому из своих партнеров, и о каждом сказать добрые слова… С Ирой Кушнир мы встретились в невероятно счастливое для театра на Литейном время. Пришел Тростянецкий и завертел нас в мощном талантливом театральном вихре. Когда я вспоминаю то время — у меня только театр 24 часа в сутки, и во всем этом такая свобода, когда возможно, чтобы 2х2=5! О свободе в жизни я говорить боюсь: часто это сладкое слово приобретает в жизни кровавые очертания, при соприкосновении с жизнью свобода так часто становится вседозволенностью, что это уже и не сладко… А театр — это великое «если бы…», и там свобода — прекрасна, там можно все, там проявляются все наши сны, все наши невозможности, мир фантазий и образов… Тростянецкий работал с какой-то «невозможностью», он «сбивал» с нас все среднеарифметическое. Его называли в театре «и Гена — парадоксов друг». С его легкой руки началась моя творческая судьба, когда я вопреки тому, что мне предрекали в институте «второстепенных тетушек-кузин, бабушек, характерных эпизодов», вдруг стала играть героинь, королев. Он перечеркнул для многих из нас расхожее: 2х2=4 и явил нас самих себя в совершенно других измерениях. Алена Ложкина -Шут в «Короле Лире»! Сеня Фурман ворвался на драматическую сцену со своим Гарпагоном. Или Саша Жданов — от острейшего гротеска в «Скупом» — до шагаловской тонкости в водевилях!.

Тростянецкий придумал нашу пару с Ирой Кушнир. Он в «Короле Лире» свел на сцене две наши разности в какую-то общую картину. На сцене мы были и соперницами, и сестрами, и убивали и травили друг друга, и одного-то мы мужчину любили, и отчаянно помогали друг другу! Сегодня в жизни мы с ней можем цитатами ролей из Шекспира или Зингера (только цитатами!) обговорить все, от любви до ненависти. У нас очень большое общее зазеркалье. У нас есть свой ролевой, птичий язык. Никто не поймет, если она скажет: «Кукушкины слезы», а я: «Проходи!» — а это не абракадабра, это целая эпоха в жизни нашего театра. «Король Лир», Тростянецкий — жизнь, которой уже нет.

С партнерами на сцене на самом деле мы играем даже не словами, не интонациями, не мизансценами — секундный взгляд так важен! Например, в «Тойбеле» есть сцена, когда приходит Ребе и его слуги. И в конце сцены один из них — Сергей Барышев — смотрит на меня, и в этом взгляде столько всего, что я с ужасом думаю: а вдруг он на меня больше никогда так не посмотрит, и как я буду эту сцену играть? А что тогда говорить о моих неповторимых, моих потрясающе прекрасных партнерах? Мужчинах моих сценических романов? Если я скажу, что я не влюблялась в каждого из них, то это будет неправда. Ну, может не влюблялась -вдохновлялась. Андрей Смирнов — мы играли с ним в «Луне для пасынков судьбы», у него там даже не было текста, он только смотрел на меня, и в его глазах было столько нежности, он был так неловко-печален и неповторим, его уже нет, эту роль играет другой актер, но Андрей остался для меня в «Луне» единственным, раз и навсегда…

Людей многое объединяет и многое разъединяет. А еще, после смерти родителей, я поняла: люди делятся, сколько бы им ни было лет, на детей и сирот. Мне судьба подарила несколько мгновений счастья быть дочерью, у меня есть замечательный сценический отец — дядя Женя Меркурьев в «Луне для пасынков судьбы». Мы с Евгением Петровичем работали в спектаклях Тростянецкого, Галибина и Клима. Если бы меня вдруг спросили, что объединяет этих режиссеров, я бы не нашлась что ответить. А так я могу сказать: они все обожали одного актера — Меркурьева. Игорь Олегович Горбачев во время репетиций «Короля Лира» даже ревновал Тростянецкого к Меркурьеву, потому что у режиссера ко всем было миллион замечаний, а к Меркурьеву — не было…

Все режиссеры растворялись в доброй улыбке дяди Жени, который, как считается у нас в театре, по органике способен переиграть кошку. Да и невозможно не любить этого человека,у которого в глазах так много неба. Правда, у него удивительно голубые глаза! У нас с ним в «Луне…» последняя сцена, когда нас все покидают, мы остаемся одни и я говорю ему: «А ведь мы с тобой еще будем счастливы, отец…» Дядя Женя, ведь правда — будем?

Саша Жданов — английский капитан в «Великой Екатерине». Мы с ним там были забавной парой фактурных невозможностей: русская императрица в парче и перьях, и маленький англичанин, попавший в этот русский вертеп любви. На гастролях в Америке я вывихнула ногу — не очень-то разойдешься на сцене. И Саша кружился вокруг меня волчком, все вихревое движение спектакля он взял на себя, эдакий канканный артист -зритель и не понял, что императрица в этот вечер «неходячая»…

Митя Бульба, мой потрясающий партнер в «Тойбеле», мой Демон — это не актер, это песнь песней!. Мы с ним в спектакле прошли огромный путь — от любви к ненависти и обратно… Был момент, когда на кровать Тойбеле я укладывалась, словно входила в клетку к тигру — вот что такое партнерство с Бульбой. Он брал верхнее "до", я пыталась взять еще выше, он шел вниз, я пыталась опуститься еще на октаву. На этой кровати нас так штормило! Я его чувствую музыкально: этот уникальный Митин «гул». Он всегда «гудит» на сцене, даже когда молчит — «гудит» своим баритоном. «Тойбеле, я прилетел к тебе из долины снегов!». Из каких бы «долин» ни приходил в театр, на спектакль Митя Бульба — он артист уникальный, в нем обожаешь даже его «штормы», хотя они нередко ставили спектакль под угрозу.

Миша Разумовский — Джим Тайрон. «Луна» — особая история, у этого спектакля нежнейшая аура, и вот уже где играешь не словами, а взглядами, не голосом — шепотом. Сыграть в «Луне» — это попасть в такт неслышимой музыке, партнеру, словно пройти по лунной дорожке. И хорошо было идти по этой дорожке с Мишей Разумовским. В свое время Тростянецкий взял его в театр без показов — поверив на слово, ввел на роль Эдмонда в «Короле Лире». Миша тут же вошел в репертуар. Казалось, ему это ничего не стоило: такой игрун-скоморох… Но в «Оборванце» он вдруг повернулся с неведанной стороны… А в «Луне» мы все увидели в нем такую тишину, и такую поэзию, такую нежность. Как кто говорит в театре — мы цену знаем. После «Луны» мы стали знать, кто как молчит.

Саша Мезенцев — он замечательно дебютировал на петербургской сцене в «Триумфальной арке» Ремарка. У меня там была крошечная роль, совсем эпизод, мы с ним там «едва соприкоснулись рукавами…». С этим партнером у меня даже не любовь (под словом любовь я, разумеется, имею в виду сценическую), а — предчувствие любви. Предощущение. Меня хранит как талисман наше с Сашей общее желание когда-нибудь в каком-нибудь спектакле спеть на два голоса.

Сентябрь 1998 г.
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru