Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 16

1998

Петербургский театральный журнал

 

Больше, чем актер

Переписка началась с курьеза в 1955-м, на третьем году нашего знакомства. Как-то, проезжая через Москву на очередные киносъемки, Гриша в шутку предложил: «Сделаем так… 22 августа ты напишешь мне, а я тебе… Два-три слова о „быстротекущей жизни“ и — одно из любимых твоих стихотворений». Так и сделали. Я отправила куда-то «до востребования», где снимался фильм А. Алова и В. Наумова «Тревожная молодость», письмо, в котором было три строчки о московских новостях, и — стихи Б. Пастернака: «Зима приближается». А на другой день приходит откуда-то письмо со штемпелем «22 августа». Краткое сообщение о делах съемочной группы и — стихи:

Зима приближается. Сызнова
Какой-нибудь угол медвежий
По прихоти неба капризного
Исчезнет в грязи непроезжей.
Домишки в озерах очутятся,
Над ними закурятся трубы…

После такой «проверки» Гриша заявил, что мы «думаем в унисон». И началась обычная переписка: Ленинград — Москва, Москва — Ленинград (С.-Петербург - лишь в прошлом и в будущем). Гриша Гай был тогда в Театре имени Ленинского комсомола.

«…Со свойственным тебе тактом ты пропускаешь мимо ушей знакомые истины и устремляешься дальше. Но я примитивный человек, поверь, это не кокетство. Я люблю искусство простое и ясное, но о важном, о главном. Как сентиментальная баба, реву над „Мексиканской девушкой“, которую смотрел недавно в седьмой раз.

…Пойми, я очень „бытовой“ человек, больше всего ценящий одиночество. И мрачный. …А рыбу ты любишь? Фаршированную? Знаешь, я ужасно люблю готовить обеды иногда. Мне кажется, что я старый фламандец у жаровен и вертелов. Огонь горит весело, специи под руками, ножи остры, повар свистит, все спорится … Потом ужасно приятно хвастать своим искусством…»

Я преподавала в ГИТИСе и — один год — в Театральном училище имели Б. В. Щукина, которое в свое время окончил Гриша. Вдруг получаю приглашение А. Д. Попова — заведовать литературной частью ЦТСА. Естественно, написала ленинградскому другу, что готовятся перемены в моей жизни. Ответ пришел неправдоподобно быстро.

«…Рад, что Попов сделал тебе такое предложение. Это лестно и интересно. Но трудно в наше время, да еще в ведомственном театре. Я служил там два года. Народ в большинстве своем хороший и дельный. У меня дурные воспоминания об уходе. Я изгнан был как подпевала космополитам (А. Борщаговскому) — кажется, я рассказывал тебе эту историю. Мало того, что генерал (начальник театра С. И. Паша — О. Д.) изгнал меня: он постарался опозорить, приписав мне попытку стибрить два „Огонька“ из театральной читалки (я взял их на время, как это делали многие). Я впервые в жизни познал там горечь изгоя и коварство людское. Тогда я думал, что сойду с ума, сейчас это кажется смешным. По крайней мере, я излечился от многих иллюзий».

В первые же дни работы в литературной части театра я нашла папку протоколов скандальной поры «борьбы с космополизмом». Александр Михайлович Борщаговский, в то время — завлит ЦТСА, обвинялся во всех смертных грехах, а главное — в ненависти… к советской драматургии. Добрые, порядочные люди — молчали… Были и такие (не добрые и не порядочные), которые присоединились к травле. И тут встал молоденький артист, недавно принятый в труппу Гриша Гай и произнес монолог о том, что обвинение — несправедливо: как можно говорить о ненависти А. М. к советской драматургии, когда на наших глазах он «вытягивал» слабые пьесы, щедро дарил авторам свои мысли, переписывая целые сцены. И привел пример: «За вторым фронтом» В. Собко. Гришу Гая поддержал еще один — тоже молодой, недавно принятый в театр актер — Д. Юффа. В своей книге «Записки баловня судьбы» А. М. Борщаговский вспоминает об этих своих защитниках, о борцах за правду. Думаю, что Г. А. Товстоногов пригласил в Ленинград, в Театр Ленинского комсомола, Гришу Гая не только потому, что тот — хороший актер: молва о поступке Гая создала ему репутацию порядочного человека.

"Выполни странную просьбу, — съезди в Коломенское (кажется, трамвай № 39). Посмотри в хороший день на эту чудную церковь и кусок беломорской деревянной крепости… Я однажды провел там несколько счастливых часов, упиваясь стариной и вникая в темные предания этих старых камней.

…Когда поедешь в Киев, вспомни обо мне. Там мне всегда казалось, что чудеса старой архитектуры поют разными голосами, будто хор во Владимирском соборе. Меня охватывает наивный восторг, когда я вижу табличку: «Здесь похоронен летописец Нестор»; или, когда, стоя на берегу Днепра и глядя на лежащий внизу Подол, думаю: «Здесь стоял князь Владимир, а потом Батый, а позже — гулял Столыпин». История представляется мне живой чередой дней и у каждого дня — своя ясная физиономия, не затуманенная временем. «Богдан Хмельницкий» — не самодовольный бонза (на манер сегодняшних), не этакий лучезарный «присоединитесь» с партбилетом за поясом, а трагическая, полная мятущихся сил фигура. Взметнувшийся на площади своего имени, на бронзовом коне, с булавою, скачущий прямо на золотую Софию, он изображен царских временем скульптором как воплощение державной мощи. Мне же хотелось его видеть не только в эпическом, но и в психологическом плане.

А в театре шла своя повседневная жизнь. Гриша играл хорошие роли, чуть ли не первая его работа в Ленинграде, чех Колинский в спектакле «Дорогой бессмертия» (инсценировка книги Юлиуса Фучика), была отмечена Сталинской премией. Главный герой в «Гибели эскадры» А. Корнейчука, Джон Проктор в «Салемских колдуньях» А. Миллера были психологически достоверны, но что-то тревожило самого актера, стремящегося к героическому репертуару, а одерживающего победу в ролях характерных.

Какой-то спор с самим собой шел постоянно. Так, в пьесе Т. Раттигала «Огни на старте» (которую я прислала в театр) Гриша мечтал сыграть главного героя, Тедди, а дали ему роль Серенького, скромного, «закрытого» человека и, как это часто бывает в закулисном царстве, — сослались на меня, будто я «подсказала» такое распределение. Поскольку все знали о нашей дружбе, решили именно таким образом убедить Гришу, что его дело, его роль — это Серенький. В итоге это была лучшая актерская работа в спектакле, а мне пришлось «улаживать отношения», доказывать свою непричастность к театральным «играм».

«Кстати, как ты могла согласиться с нашими „горшками“, что я могу играть только Серенького? Боялась потерять беспристрастность и шарахнулась в другую сторону? Да, я тяжеловат, староват, недостаточно блондинист. Но легче ведь вытягивать из тяжелого, чем из резвого прыгунчика, каким стал Тедди в спектакле. Ну да ладно. В душе-то я понимаю, что наши „гении“ подставили тебя, а я — разъярился и набросился на бедную Дзюбу. Я хоть и учу тебя, а сам в таком затянувшемся кризисе, что и не знаю, как я из него выберусь. Главное — это то, что работать в театре я стал мало и плохо, это терзает меня ежедневно. Если бы я что-нибудь здорово сыграл, все стало бы на место. Во мне самом какая-то беда, которую надо срочно исправлять».

Г. А. Товстоногов ушел в БДТ — Г. Гая он позовет туда позднее. А пока в Театре им. Ленинского комсомола менялись главные режиссеры, было междуцарствие. Гриша много снимался в кино — в «Гранатовом браслете» (играл Куприна), в советско-итальянской картине «Красная палатка» у М. Калатозова, в фильме В. Басова «Жизнь прошла мимо» (в главной роли Николая Смирнова, вора по кличке «Акула»), у того же В. Басова, в картине «Директор» — начал сниматься, но случилась беда…

«…Вот какая беда случилась у нас с Женей Урбанским! За день до этого я так же мчал на машине по пустыне, честно говоря — дрожа внутренне и побаиваясь. А через день, прилетев в Ленинград на открытие сезона, получил телеграмму о его смерти. Это неправдоподобно! Такого парня невозможно было убить! Так много сил в нем было. Не знаю всех подробностей, но атмосфера в группе была нехорошая — пренебрежение к людям, алкоголь с утра, пижонство; ни страховки, ни дублеров; бесшабашность и глупость. Что теперь будет с картиной и будет ли она вообще — не ведаю.

…У меня ни в „Мещанах“, ни в „Мудреце“ работы нет. Будет ли советская пьеса, будет ли „Римская комедия“ — не знаю. …А я промышляю на телевидении, хочу ставить рассказы Джека Лондона. Дублирую какие-то глупые таджикские и узбекские картины. Долг ведь за Ирину кооперативную квартиру отдавать надо, а картину, на которую были вся надежда, теперь, наверное, закроют».

В БДТ у Г. А. Товстоногова он играл немного, но были удачи. Говорили и писали о нем после премьер «Четвертого» К. Симонова и «Океана» А. Штейна: глубоко, серьезно, найден характер, неповторимый Гришин голос… Его часто приглашали озвучивать роли известных зарубежных актеров: на экране были Раф Валлоне, Жан Маре, говорившие Гришиным голосом. Я писала ему подробные письма о своих командировках — и он вдруг отвечал легко, весело, вспоминая счастливые дни, молодость.

«Милый, старый друг, который лучше новых двух! Я зверски завидую тебе - была в Киеве, даже неправдоподобно. Город моей юности, прекрасных лет студенческих, полный очарования и поэзии. …Вспоминаю жгучее киевское солнце и особый воздух — легкий, прозрачный, напоенный смесью цветов и хвойных лесов, крутые улочки, проспекты, усаженные каштанами и тополями. Вспомнился первый приезд туда, какое-то молочное кафе на Крещатике, где, тщательно подсчитывая гривенники, парень со зверским аппетитом вынужден был ограничить себя стаканом чая с булкой. А булки и колбаса были свежие, вкусные — их можно было бы съесть тонну! Рядом сидел какой-то одинокий старик, бывший повар, и рассказывал грустную историю своей жизни, — как он был уважаемым человеком, а стал нищим. …Парень был полон честолюбивых замыслов и дикого влюбления в театр со всеми его чарами. Он хотел быть полезным людям, мечтал греметь с подмостков о правде и благородстве, клеймить тиранов и восхвалять добродетели гражданские. …Месяца два я спал на диване у милейшего Моисея Абрамовича, бухгалтера универмага, для которого театр был выше всего на свете. До глубокой ночи он разжигал мое воображение рассказами о трагиках — русских (Орленев, Мамонт Дальский) и еврейских (Рафалеско). Он ими восхищался, считал чуть ли не святыми. От него я узнал, что его местечковые собратья дрались за право принять на ночлег странствующих артистов. Теперь, в век телевидения, радио, кино и иных технических премудростей, это первозданное очарование театра уже, наверное, исчезло… Киев — это золотой сон».

Больше таких радостных и счастливых воспоминаний не было…

«…Видела ли „Лира“ Питера Брука со Скофилдом? Просто удивительно, до чего талантливо и интересно. А я сижу на „Целине“ (играю „гада“ Половцева довольно уныло) и все вспоминаю этот немыслимо-прекрасный спектакль. А помогает моим воспоминаниям Володя Рецептер, который то по-русски, то по-английски декламирует Гамлета. Свою шекспировскую статью он читал мне прежде,чем отправить к вам, в журнал „Театр“. Живется мне „не очень“ по разным странным причинам. Как-то не складывается по-настоящему жизнь в театре. Играл все приблизительно и средне. Виноват сам — мечусь туда-сюда. И разбрасываюсь.

Будь! Твой старый — Гай».

И начались грустные дни. Болезни, тоска, черные мысли. Выручает только юмор и неутолимая жажда жизни.

«…Медленно человек начинает разрушаться. Впервые знакомлюсь я с этим сейчас. Легкие, сердце и прочие органы начинают ощущаться не как лирические „инградиенты“, а как физ.органы. Смешно, да? Физ.органы — как фин.органы. Сейчас я уже в строю тружеников.

…Чего это ты „самоедством“ занялась? Какой кризис? Просто — момент такой. И у меня так же. В сущности, эти проклятые вопросы — не взлетелось, не того хотелось, не о том думалось — одолевают и меня. …В свободные минуты читаю — угадай, что? Соловьевскую историю России. Вот интересно! Фактов много. Надоели вранье и подтасовка — к фактам тянет».

Теперь письма приходят либо из санатория, либо из клиники, а то вдруг в краткий период между двумя больницами.

«…Лед на заливе постепенно уплывает. Кричат чайки, поют какие-то птички, тишина. День сегодня хмурый, но теплый. Хожу по дорожкам и учу Чехова. „В Москве“ („Я — московский Гамлет“). Может быть, пригодится в московской поездке. Читаю самое разное — от мемуаров Теляковского до Соколова-Микитова, которого никогда прежде не читал. Очень славный писатель, хорош до умиления. „Нет ничего радостнее делания добра. Даже самое маленькое добро — оказать услугу, уступить место, помочь встать — прочно и хорошо“. Это в глубокой старости пишет слепой писатель. Или вот еще… „Желание смерти: хочу домой, как у ребенка: спать, спать, спать! И ничего-то, ничего страшного в самой смерти, когда „уходят домой“. Ужасно лишь умирание: борьба жизни со смертью. Вот тут-то и страшна жизнь, не отпуская и мучая жертву“. Какой урок стойкости!

…Прочел „Смерть Ивана Ильича“. Вот мощная вещь! Беспощадная и великая. Поставить бы!

…Хорошо бы тебе приехать в Питер на пару денечков. Съездим в Павловск, в Ораниенбаум, в Царское Село».

Когда я думаю о том, что Гриша Гай похоронен в Царском Селе, куда он звал меня в одном из последних писем, я слышу его голос… Голос, читающий любимые им строки Бараташвили в переводе Пастернака:

Это синий, негустой
Иней над моей плитой.
Это сизый зимний дым
Мглы над именем моим.

Март 1998 г.
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru