Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 24

2001

Петербургский театральный журнал

 

" И жизнь и слезы и любовь..."

Ирина Ваганова

Архив Народного артиста РСФСР Владимира Викторовича Ускова (1907—1980), хранящийся в Санкт-Петербургской Театральной библиотеке, насчитывает более трехсот его писем к Наталье Борисовне Бендриковой (в замужестве Усковой). Здесь же — ее ответные письма, что для любого архива является большой редкостью. Следует отметить также, что все письма датированы. Первое письмо написано в 1933 году, последнее — в 1979, за год до смерти В. В. Ускова. На крышке чемодана, в котором находилась переписка этих людей, рукой Натальи Борисовны было написано «И жизнь, и слезы, и любовь». Сейчас эти письма доступны всем исследователям, за исключением одного, которое она так никому и не показала, сказав: «Оно уйдет со мной в могилу». Письма В. В. Ускова публикуются впервые. Орфография и пунктуация писем приведены в соответствие с современной нормой. Приношу искреннюю благодарность П. В. Дмитриеву и Ф. М. Свойскому за помощь в работе.

На крышке чемодана, в котором находилась переписка этих людей, рукой Натальи Борисовны было написано «И жизнь, и слезы, и любовь».

Сейчас эти письма доступны всем исследователям, за исключением одного, которое она так никому и не показала, сказав: «Оно уйдет со мной в могилу».

Письма В. В. Ускова публикуются впервые.

Орфография и пунктуация писем приведены в соответствие с современной нормой.

Приношу искреннюю благодарность П. В. Дмитриеву и Ф. М. Свойскому за помощь в работе.


1

12/VIII-33 г. Киев


- И когда социальные бури достигают, утихнув, монолитности и расцвета, а противоречия на какое-то диалектическое мгновенье замирают в состоянии равновесия, содержание, сливаясь с формой, образует великолепнейшие и завершеннейшие произведения человеческих мыслей и чувств.

На столе передо мной лежат два Ваших письма и четыре засохших цветка…

Вас… нет

И когда вчера утром, проснувшись, я вскрыл конверт Вашего письма (верный своему обещанию), я, еще не читая его, понял, что не увижу Вас больше, — что Вы уедете. Вас не будет… не будет! И, может быть, навсегда.

Будет Владимирская горка, лунный след, репетиции, пляж, высохшие мумии Киево-Печерской лавры… Москва… Париж… Голгофа… но Вас — не будет.

Почему же это?. Кто посмел распорядиться, чтобы это было именно так? Судьба? — К черту, — не верю… Это античное заумье… мистика. Я всегда обманывал эту неумолимую антическую старуху, я, наконец, умею с ней бороться. Но что же? — Диалектика? Случайность, вызванная необходимостью… Помните эти сентенции марксистской мудрости? — Может быть, она?

Чьи жестокие и дурацкие руки тасовали события и наши пути так, чтобы, столкнувшись на несколько мгновений, мы должны были уже прощаться?

Ну что ж… Можно кричать, кусаться, плакать…

 — Вас нет. И если Вы пишете, что, уезжая из Киева, Вы увозите с собой чувство грусти о «хорошем прошлом, прекрасном в своей мимолетности», то я, осознав этот совершенно очевидный и непреложный факт Вашего отъезда, впал в состояние, близкое к истерии. Это ужасно… это нервы, — я знаю… реакция, я никогда не думал… не предполагал, что будет так. Мне ни одной женщине не приходилось сознаваться в чем-нибудь подобном. У меня было чувство, что я потерял самое драгоценное, самое нужное и неповторимое.

Ой, Наташа, неужели Вы не поняли, что каждый Ваш недостаток для меня дороже сотни достоинств, этих тысячеликих уравновешенных и здоровых кретинок, дарящих нас своей социально-благополучной тупостью.

Неужели Вы не поняли, что явились для меня — заброшенного на огромном «туземном острове» — девушкой моего племени. Говорящей на моем языке, исповедующей мои обычаи, страдающей моими недугами и поклоняющейся моим богам. Слыхали ли Вы, что люди, вынужденные долго прожить вдали от родины и тоскующие по ней, неожиданно услышав родную речь в чужой иностранной толпе, сперва не понимают от радостного охватившего их волнения даже смысла произносимых фраз, они сперва воспринимают только [ин]тонацию и родную фонетику звука, слов, они упиваются комбинацией дорогих и близких их сердцу созвучий.

Так же и я в своих бестемных беседах с Вами очень часто чувствовал приливы острого и туманящего мозг восторга от одного звука Вашего голоса, от одной Вашей манеры произносить те или иные слова.

Вскрывая в своих отрывистых откровениях свои недостатки, Вы дарили меня самым дорогим качеством Вашей противоречивой натуры.

Я чувствовал, что мы с Вами черпаем новые силы и уверенность в обновлении из одной и той же сокровищницы сурового человеческого самоанализа.

Правда, мудрецы говорят, что осознание своих недостатков не есть еще их исправление, но тем не менее признают, что это вернейший путь к их изжитию. И что бы Вы ни говорили мне о себе, я всегда сохраню глубокую уверенность в Вашу внутреннюю силу и Ваше избавление от этого ненужного, обреченного прошлого, которое так цепко держит нас в своих щупальцах.

Я верю в Вас — моя нежная и мучительнейшая женщина.

Даже если бы когда-нибудь мне пришлось убедиться в эфемерности творимых кумиров, я и тогда не пожалел бы об этом.

Бывают иллюзии, искупающие все разочарования жизни. Вы ошибаетесь, бессознательно отрывая форму от содержания. Я не заметил, чтобы Вы в своем тяготении к внешне красивому ограниченно руководились только «обложками». Если бы это было так, Вас не посещали бы так часто сомнения. Вы не ощущали бы так остро и чутко тех диссонансов, которыми всегда звучат пошлость и духовное ничтожество, прикрытые эстетическим нарядом. Я скорее думаю, что корни эстетики Ваших стремлений, якобы утерявших свое духовное оправдание, лежат в тех неудачах и разочарованиях, с которыми Вам пришлось сталкиваться в поисках гармонии этих двух начал. Но это все философия… Мысли мои скачут… Я очень многое хотел написать Вам. Я даже видел свое письмо, сидя с Вами последний раз на скамейке Владимирской горки… а теперь я растерялся и не могу собрать ни мыслей, ни чувств.

Вчера, когда я приехал на пляж и отправился к Вашему «заветному» местечку, я увидел там какого-то толстого, развалившегося мерзавца.

Мне хотелось избить этого ни в чем не виновного обывателя, мирно греющего свои телеса на солнце, хотелось кричать, чтобы он убирался вон и не смел валяться на песке, сохранившем, быть может, еще следы от Вашего тела.

Мне стало обидно и тоскливо… Неужели и чувства наши так же легко стираются, как следы на песке. Неужели Ваши впечатления, которые Вы увезли с собой о нашей странной встрече, так же быстро изгладятся в Вашей памяти под напором повседне[вных] и серых переживаний и новых встреч? Это наивно, но мне ужасно думать об этой непреложности. И когда к часу дня облака «привычно» заволокли небо и солнце, я даже не пожалел об этом… Так и должно было быть.

Я лежал совершенно обессиленный на песке без мыслей, без чувств… без желаний, автоматически отвечая на вопросы своих друзей. А придя с пляжа домой, получил Ваше второе письмо…

Вам тоже было грустно уезжать, моя девочка?. Боже мой, я готов был перечитывать это слово тысячи раз! Моя нежная, красивая и безвозвратно ушедшая мечта. Вы великодушно согревали меня своими милыми откровениями, даже в момент своего отъезда.

Ночь… Неимоверное количество алкоголя… — «Проводы друзей»… Какие проводы?. Каких друзей? Это похороны мечты. Мрачнейшая месса в честь моих мук, в честь схваченных за горло иллюзий… Потом черный сон.

А когда проснулся - было холодно — раннее утро. Спал только три часа… больше не мог.

Сейчас уже полдень, я все еще пишу свое письмо… устал.

Очень яркое солнце. Я сейчас поеду на пляж и проведу на нем целый день. Буду пользоваться этими последними теплыми днями. До ночи, Наташа… Придя со спектакля, я докончу свое письмо.

Ну, вот… Кончился и этот день. Я выпил столько солнца, что мог бы половину его лучей прислать Вам в далекую Москву. Ни единое облачко не заслонило сегодня его от меня. Я хотел продолжать письмо на пляже. Но сегодня, оказывается, выходной день и столько народу, что не видно песка между телами. Я все же выбрал укромное место, в середине, между кустов, но многоголосый шум кишащей кругом толпы людей, был так громок, что не мог сосредоточить себя, а через час пришли Ал[ександра Федоровна]1 с Вашей сестрой, желающей познакомиться с «ослепительным» краснокожим Пашей, и я был вынужден поддерживать общий «светский» разговор.

Мне пришлось утешиться сознанием, что я разговариваю с Вашей сестрой… И, конечно, наш разговор все время вертелся около Вас.

Хотя я не расспрашивал и почти не задавал вопросов — мне мешало какое-то странное целомудренное отношение к воспоминаниям о Вас.

Так прошел день… Я простился с Алекс[андрой] Никит[ичной]2 около 5-ти часов, с приглашением посетить наш последний спектакль (14/VIII) «Слугу двух господ»3.

Взял и телефон, чтобы в этот день позвонить относительно контрамарки.

Возвращение в отель… Учтивое сообщение портье о письме на мое имя. От кого?

Боже мой… Не может быть… Вы… Ваш почерк. Стало быть, Москва еще не отняла Вас у меня?… Прочел. Я схожу с ума… Километр за километром Вы удаляетесь от меня… «Мелькают поля, строения… на минуту запоминаются… новые, новые…»

Стучат колеса… — Вас нет… Вас нет… Вас нет… Я не могу больше…

Перед спектаклем забежал на телеграф — послал сумасшедшую телеграмму. К черту расстояние… Должен был мгновенно сообщить Вам об этом ужасе своего одиночества. Вы еще раз должны будете вспомнить обо мне. Потом письмо… и конец.

Опять ночь. Прочел свой бред… Долго колебался, отправлять ли его Вам… Отправляю.

Вы поймете меня, Наташа — девушка моего покоренного племени. Но я ведь ничего не написал Вам.

Ведь это мое первое и последнее письмо. Вы повторяете мои мысли, — это жуткое совпадение.

«Все пройдет…» и водворится «на прежнее место». Вы об этом пишете мне, не успев ступить на вокзал Москвы… Не надо было торопиться писать мне об этом. Вот видите, Вы — «противница» самоанализа, Вы сами бежите от иллюзий.

За Вашу доброту, за мгновения, выбивающие из колеи, за мучительные и сладостные высоты бездумной чувственной радости, даже за боль падения… за всю Вас — целую Вашу тень, целую Ваши строчки… моя… (боже, каким диким парадоксом звучит это слово), конечно, нет — не моя Наташа.

Я не знаю, ответите ли Вы мне на это письмо. Но мне хочется спросить у Вас… проверить свое подсознание, которое меня мучило во время всех наших встреч…

Мне кажется… Нет — я уверен, что Вы так же боролись с безумными и смелыми желаниями обладания… И наравне со мной были участницей этой «благовоспитанной» творимой лжи.

И если это так, то я благословляю все свои муки. Вы почти признались мне в этом, но… не очень откровенно. И если это так, то сознайтесь, что имею право обвинить Вас в жестокости и святотатском насилии над той чувственностью, ради которой стоит придавать жизни «интенсивности».

И вот теперь, когда я чувствую, что все эти закованные эмоции в той или другой форме выльются потоком нежнейшего сладострастия на другого, «имеющего право», мне хочется бить стекла, кричать и выть от безысходного отчаяния. От невозможности предотвращения… Это атавизм… — глухой «зов предков» — пусть так, и все же это ужасно.

Я, не зная его… даже не представляя его себе, молю судьбу, чтобы он хоть внешне имел на это право.

В остальное я не верю. Это ошибка. Это Ваша ошибка.

Все. — Больше писать не могу.

Переживать пережитое, аналитически разлагая глухие и смутные движения своих эмоций, было бы пыткой. Если Вы почувствовали в поезде себя подмененной и выбитой из колеи, то я остался опустошенным у могилы своей грустной любви, беспомощно и безнадежно взывающим к исчезнувшим мгновениям.

Влад. Усков.

Письмо отправлю завтра — 13/ VIII-го.

P. S. 15/VIII выезжаем в Днепрострой. Мой адрес будет: Днепропетровская область. г. Запорожье Летний театр, ул. Гоголя.

Гастроли Гос[ударственного] Больш[ого] Драм[атического] Театра им. [М.]Горького. Мне.

2

10/IX-33 г. Ленинград


Завтра 11/IX — ое, — день Вашего отъезда из Киева… День, когда я потерял Вас. Как видите, я уже в Ленинграде… дождь… холод… дела. Я думаю о Вас и завтра отслужу мрачную мессу в Вашу честь. В. У.

3

25/IX-33 г. Ленинград


Я получил Ваше письмо и был очень удивлен… Потом удивление прошло — понял, чем оно было вызвано. Нельзя, Наташа, до такой степени предаваться черной меланхолии. И вообще, что это за настроения — не московские?.

Все Ваши планы — вздор, а Ваши переоценки своих жизнеустановок — безобразие.

Откуда в Вас такое любовное культивирование своих отрицательнейших качеств?

Вы хотите убежать от себя?

-Невозможно. Никакая Монголия не спасет4. Она Вам осточертеет в десять раз быстрее, чем Москва, Киев или проч.

Жажда экзотики и острых, быстросменяющихся впечатлений — это и есть не обострение, а отупление интеллекта. Понятное и простительное (историческ[и], социально, экономически и т. д.) у пресыщенных рантье, совершенно не понятно у Вас. Я протестую против такой установки в жизни.

Я — родной Вам по духу человек — протестую. Это духовная распущенность. Я уж не говорю о Вашей совершенно невообразимой теории, по которой Вы являетесь осью, а все остальное «вокруг Вас».

Почему? Это кантианство и притом в самом его девственном и не тронутом веками виде.

Вот как я Вас ругаю… Вам неприятно?. И пускай.

Разве Вас не удивляет, что я пишу это письмо? Я ведь обещал не писать Вам… Все те гигиенические и «негигиенические» воспоминания не являются, конечно, письмами. Это — напоминания. Зачем?. — Так, не зачем… Пожалуй, в память моей необыкновенной нежности. Вы видите, насколько я лучше, нежнее и сильнее Вас. А вот зачем Вы решили ответить мне? — Не понимаю.

Тоска?. Так неужели нельзя было сходить в кино или напиться хотя бы?

Я обижен и лишь поэтому пишу. Я даже самым необыкновенным женщинам не прощаю писем «ради скуки». Это эгоистично и грубо. Кроме того, я ничем не заслужил этого.

У меня нет свободного времени, меня не сократили, я имею четырех любовниц, я недавно похоронил отца и все же я помнил о Вас, и (проклятье!.) помню, и сейчас пишу обиженный и злой, но… не со скуки.

Обиженно молчать не в моем характере, и потому отвечаю.

Больше: сознаюсь, что глупо был рад, прочтя, что Вы решили не выходить замуж.

В дурацкую и косоглазую Монголию ехать не смейте…

И писем мне больше таких писать не смейте…

Но на это ответьте всенепременно и как можно скорей.

То, что Вы прислали свою карточку, — это издевательство.

Простите меня, Наташа…

Вл. Усков.

4

4/X-33 г. Ленинград


Помимо всех дел, репетиций, спектаклей и проч[их] занятий, наполняющих день каждого не безработного актера солидного театра, я еще занимаюсь работой над своей волей, — типичное, но… увы, необходимое занятие в наше время для моего «племени».

Я это к тому, что мне казалось слабоволием то, что я «начинаю» переписку с Вами.

Я ведь обещал не писать Вам больше одного письма.

Письмо это было написано, отправлено, наверное, в свое время получено и… тем не менее, вот, я пишу третье (!).

Между тем, в своем «первом и последнем» письме (какое оно бы ни было и как бы Вы в свое время к нему ни отнеслись) я хоть и плаксиво, но все же объективно верно охарактеризовал наши взаимоотношения (ну как же иначе выразиться?.) и горестно склонил голову перед совершенно очевидной невозможностью их дальнейшего развития. Я писал Вам тогда в нем, что мне было очень больно сознавать и ощущать, что Вы уехали, — ускользнули и… так сказать… безвозвратно. И это было правдой. Я не помню всех тех безумств, которые я написал Вам тогда, под влиянием свежего впечатления от этой утраты… Но что Ваш отъезд был для меня этой утратой, это я сознавал, это я помню, это было так. В своих горестных сетованиях я ошибался только в одном, — я злобствовал на ни в чем неповинную старушку судьбу, а она была не виновата.

Мы ведь с Вами такие большие и умные дети, что понимали, что не поезд увозил Вас от меня. Что не в окончании Вашего отпуска коренилась причина невозможности наших дальнейших встреч и что не 600 км, отделяющих Ленинград от Москвы, явятся тем непреодолимым препятствием, которое встанет, а теперь стало между мной и Вами.

Но тогда я был вышиблен из колеи, взволнован и с античной наивностью негодовал на судьбу.

С тех пор прошло много времени, я много раз возвращался к Вам мыслями (вот почему меня и обидело Ваше удивление по поводу того, что я Вас «помню»), много раз аналитически «прикидывал» свои ассоциации и неизменно приходил к одному и тому же непреложному заключению, что был не прав в своей ненависти к «судьбе-индейке».

Причины этих «непреложных невозможностей» заключались в нас самих. Помните наши чудесные откровения на Владимирск[ой] горке? В наших высказываниях эти причины родились сами собой… Даже, может быть, против нашего желания.

И, родившись, утвердились с такой неумолимостью, что не оставили надежд.

«Каркнул Ворон „Nevermore“»5.

И вот теперь, мучимый колебаниями относительно своих волевых качеств, я вдруг почувствовал всю ложность своего принципиального и «гордого» решения не писать Вам.

Стало это для меня ясным после Вашего последнего письма. (Предыдущее было для меня совершенной неожиданностью и, как Вы уже знаете, обидело меня…)

Это было хорошее письмо…

Мне понравился Ваш пример с домом и пристройками. За него я готов простить Вам Ваших любовников (7 + 14 = 21(!) — это очень много…), Ваши «может быть» и «как-нибудь» и даже дурацкую Монголию.

Ибо если Вы строите, то с Вами есть о чем поговорить.

Я понял, что мое прежнее решение не писать Вам было вызвано эгоистической обидой на невозможность обладать Вами. Трусливо-самолюбивой боязнью расточать слова грустной нежности безответно.

И когда я поймал себя на этом, мне стало как-то неловко… Пахнуло какой-то духовной дешевкой от всех этих «гордых оснований». Они разбились о Ваше откровенное и женственное признание своей беспомощности в деле построения того здания, которое потом назовется Вашей жизнью.

И уже одно то, что Вы мои письма и советы (может быть, «ругань» — сами виноваты) выделяете из числа остальных «пошлых с утешениями», дает мне надежду, что я войду в число тех пристроек, которые помогут Вам избегать корявых форм и неправильных расчетов.

Платонический альтруизм? Нет… Ибо очень по-земному люблю Вас и хочу Вас. Это, скорей, социальная однородность. (Помните, я говорил Вам об этих ощущениях.) Вы сейчас на распутье путей. Вы растеряны, Вам одиноко?. С искренней любовью иду к Вам на помощь. Ругаю за уныние и предостерегаю от духовного измельчания и распущенности. Вы всегда любите уверять меня в том, что Вы обыкновенная и паршивая женщина.

Это неправда, т. к. Вы не мучились бы такими сомнениями. Только надо не смаковать свои недостатки, а исправлять их. Все, что Вы «нагромоздили» вокруг себя и в себе ненужного, ломайте к чертям и стройте новое.

Без эксцентричностей и истерик, без Монголий и проч[их] экзотик, а просто и серьезно.

Не накручивайте вокруг себя никаких сексуальных туманов и острых ощущений, и Вы сразу почувствуете облегчение. Напишите мне, чем Вы сейчас занимаетесь? Устроились ли на работу? Кому дарите любовные суррогаты (не обижайтесь)?

И вообще, Ваши реальные планы на ближайшее будущее.

Пишу и буду писать Вам не только потому, что Вы «хотите этого», а потому, что надеюсь, что мои письма принесут Вам пользу. Если увижу, что ошибся, — прекращу. Страшно хотелось бы расцеловать Вас всю — упрямую и безалаберную женщину…

Вы хотите звонить?

Я почти всегда ночью дома, но… что же я Вам скажу?.

Ведь надо будет что-нибудь хорошее и нужное… А я боюсь, что растеряюсь и ничего путного не произнесу. Жду писем.

Вл. Усков.

5

28/X-33 г. Ленинград


 — «Боже мой, Наташа!.

Жестокая Наташа…»

Из моих восклицаний по поводу Вас

О нежности, о смятенных чувствах, о вероломной лирике 300-ста секунд и моей растерянности.

Allo!. Allo… Погодите, — я же еще не все сказал! Наташа… Ведь я только сейчас слышал Ваш голос… Неужели так быстро истекли 5 минут?

Ну да… истекли. Ведь я хотел сказать Вам нечто очень нежное… (до стыдности)… я опять хотел признаться Вам в любви, а успел только промямлить, что думаю о Вас и люблю… Ваши письма. (Я до того нежно люблю Вас, что даже мои письма стали для Вас «приятны».) Триста секунд растерянной нежности — потом: «Ну, поцелуйте же меня…» — «Целую… целу… т-рррт-ррр — „что?“… т-ррр … Тишина… — Это на междугородней вынули контакт из гнезда.»

Часы тикнули 301-ю секунду и нахально, не останавливаясь, затикали дальше: «Тик-так, тик-так, тик-так …- Да не „так“ — Нет, „так“, — тик-так, тик-так … Еще секунду прожил, еще секунду прожил, еще секунду прожил…» — «Мы ушли, мы ушли, — не вернемся — никогда, никогда… это так, тик-так … дурак, дурак, — триста маленьких тик-так ты промямлил как дурак…» Телефонный разговор канул в вечность, — в «nevermorе».

Это и все?. Но ведь это же безумно мало. — Нет — триста мгновений это безумно много, мямля… Триста ведь.

Не могу… — в ушах звучит Ваш голос. Где Ваша карточка?. Вот она - лиловая… Слушайте, лиловая Наташа: Вы существуете или нет? Я знаю… — Вы любите эстетику, Вы любите ее во всем… наверное, и в чувственности. Телефонный звонок… за 600 км — это вероломнейший лирический нюанс.

Что Вы делаете?. Вы — смеющая писать в своих письмах, что мои признания звучат смешно. Вы хотите меня или нет? (Это уже звучит не смешно… — не правда ли?) Я чихал на Вашего «сильного, чистого» и с «красивыми длинными пальцами» — это тоже эстетика… в стиле Кнута Гамсуна… чихал на эту норвежскую новеллу! Не смейте с ним жить… У Вас есть я.

Поверьте, что эстетика целомудрия не менее прекрасна Ваших чувственных суррогатов. Вы доведете меня своей абстрактной (да, да… именно «абстрактной») нежностью до неврастении и разврата. Почему Вы не любите меня?

Это неправда, что Вы не успели меня узнать, — Вы меня знаете… Почему Вам приятны мои письма?. Почему Вы хотели быть со мной рядом? Почему Вы рады нашему знакомству? Почему? (Себе… себе ответьте, а не мне… А то опять что-нибудь напишете «охлаждающее»…)

К чертям оригинальность!. — Я Вас ревную к тому «норвежцу»… Ревную первый раз в жизни (и не прощу Вам этого). Как Вы смели мне его так приятно описывать? Он Вам приятен?. У него приятные губы? (Porcо dia!.6 У меня тоже хорошие губы.) Значит, Вам приятно, когда он цел[ует] Ваши губы, плечи, грудь?. Вот эти… — Ваши лиловые плечи, волосы… (Вашей груди не вижу, но помню… Всю Вас помню.) А мне не-при — я-тно. Удивлены?. Удивляйтесь. Хотите, я опишу своих любовниц? Их ведь у меня только четыре… — Начну с самой любимой, пышноволосой, с душистой и нежной кожей… У нее на левой груди маленькая и страшно наивная родинка, которую она нежно любит… Ах, не хотите?. А я про «красиво прорезанные глаза и длинные пальцы» (хочу-не хочу) читал. Проклинал, а читал… даже несколько раз. Так вот, слушайте: я своих четырех любовниц бросил и думаю только о Вас (удовлетворены?), но, если Вы позволите своему «красавцу» вымолить у Вас хоть одну минуту чувственного или какого-либо интима, заведу двадцать… и о каждой аккуратно буду Вам сообщать.

И… разлюблю Вас — На-та -шу! Кто Вам тогда будет писать приятные письма? «Норвежец»?. — Он не умеет писать таких писем, а я умею.

Я смогу написать Вам еще более нежные и еще более глупые. Вы сами видите, что на бумаге я страшно «бойкий»… Это потому, что Вы не можете сейчас ответить и смутить меня.

Вы знаете, о чем я сейчас думаю? Я строю планы, как бы мне с Вами увидеться… Не летом — нет. Летом это должно случиться неминуемо. А до лета… Для этого ведь только надо, чтобы в репертуаре театра дня три-четыре подряд пошла пьеса, в которой я не занят. Боже мой, почему нет такой пьесы? Проклятый театр… Наташа, придумайте что-нибудь.

Как бы Вы меня встретили, если бы в один прекрасный зимний день я бы явился к Вам?. (Ну, хорошо, хорошо… больше не буду… не морщитесь, пожалуйста.) Это от смятенных чувств… не моя сиреневая девочка.

Все!

Вл. Усков.

6

11/XII-33 г. Ленинград


Итак, произошло досадное недоразумение… Вы были больны, а я, приняв Ваше молчание (такое обидное и непонятное) за знак равнодушия, решил не писать Вам больше. Не так уж я виноват в своем вполне понятном неведении, но все же прошу прощения за… недоверчивость и малодушие.

А то, что Вы поверили, что у «Вас есть я», — это не явилось Вашей ошибкой, а произошло, повторяю, вследствие этого же недоразумения. Далее Вы пишете: «А вы даже не сумели почувствовать и написать… смешной» (?). Нечуткий, эгоистичный, обидчивый… но уж никак не «смешной».

Вы не справедливы ко мне, Наташа. После того, как я Вам ответил на Ваше (теперь) предпоследнее письмо, прошло более чем достаточное количество времени для того, чтобы я мог испытать: сперва досадливую тревогу, потом печальное предчувствие и, наконец, подкрепленную Вашим продолжавшимся молчанием уверенность в том, что потерял Вас.

В один из этих периодов я и послал Вам «запрос». Почему Вы характеризуете его как «небрежно написанное письмо» — не знаю. Это ведь даже не было письмом, я просто в письменной и очень короткой форме выразил свое недоумение. С момента нашего прощания в Киеве до сей поры Вы не слишком баловали меня уверенностью или отступлениями от присущей Вам сдержанности для того, чтобы я мог предполагать: болезнь, трамвай и все что угодно… а не равнодушие, разочарование или, наконец, перемену «настроений». Разве это не так?. А Вы пишете, что я «забываю Вас», да еще добавляете, что это Вам понятно и что (в кавычках) не сердитесь на меня.

Что значат эти кавычки, не знаю. Обижаться мне на них или нет? Почему «норвежец» осмелился покинуть Вас во время болезни? И чем Вы были больны? Я очень хочу заболеть, т. к. очень устал… Моя усталость, Наташа, иногда доходила до таких пределов, что я, вспоминая Вас, не очень переживал «факт» утраты… Я сплошь и рядом чувствую себя совершенно опустошенным, и у меня не хватает сил для того, чтобы горевать или обижаться.

Я, конечно, рад, что Вы не забыли меня, Наташа, — моя так печально любимая и недосягаемая женщина, — я, конечно, рад…

И я не виноват, что моя радость немного печальная и окрашена той же проклятой усталостью.

Самое трудное в моей работе — это необходимое условие поддерживать свой мозг, свои нервы, свой интеллект в состоянии постоянного и напряженного обострения. Кроме того, до сих пор я вынужден платить по этим проклятым векселям прошлого за свое место и право существования в настоящем.

Эта двойная нагрузка — как физическая, так и психическая — меня вдвойне и утомляет. Единственное, что придает мне силы, — это уверенность в успехе этой борьбы и те маленькие завоевания, которые мне уже удалось сделать.

Я далек от уныния и скептической растерянности, и это уже очень много. Вот, Наташа…

Ну, что ж, писать Вам о своей работе, о театре, о творческих и методических битвах на нашем фронте вряд ли стоит, ибо не знаю, насколько для Вас это будет интересным, близким и понятным, а все (исключительно все) свое время я отдаю театру. Это «чудовище» высасывает все мои мысли, чувства и время… Я даже не знаю, когда у меня бывает время для чего-нибудь другого — не театрального. Разве только тогда, когда я пишу Вам письма, или читаю Ваши, или думаю о Вас.

Утром, часов в 10—11-ть, я иду на репетицию, между репетициями и спектаклем либо занимаюсь со студентами, либо ругаюсь на каком-нибудь методическом заседании или дискуссии, вечером играю, ночи сплю или… (правда, не часто) пьянствую.

Все это в различных вариациях повторяется изо дня в день и сливается, в общем, в то нечто, что именуется сознательным и активным участием в жизни советского театра и поисках (этого «неуловимого») творческого метода. Вам этот зверь — «творческий метод», наверное, не знаком?. Ну и слава богу. В трамвае (всегда один и тот же маршрут 3-ой), просматривая скучные газеты, в вашей московск[ой] «Правде» не нахожу ничего, что бы говорило мне о Вашем присутствии в этом городе. От этого газета становится еще скучнее. В театре в меня стереотипно влюблено N-ное количество студенток. Это мне «льстит», но я так занят и устаю, что не могу уделить им внимания.

Любовниц всех растерял… по этим же причинам. Я их стал посещать как корсар-пират, случайно, ночными урывками, бледным от усталости и поглощенного алкоголя. А все они на это очень обижались и требовали каждодневной заботливости и внимания. И, конечно, ни того, ни другого я им предложить не смог, ибо заботиться нет времени, а моя нежность отдана Вам.

Вот и все обо мне… Напишите лучше о себе, Наташа, у Вас как-то все интереснее и нетерпеливей. Какие очередные безумства и планы? Как Вы смотрите на мои печальные чувства и нежность, Вам расточаемые? Как насчет мировоззрения? Кто Вас целует? Напишите мне длинное-длинное интересное письмо (если, конечно, будет время и желание) или хоть маленькое, но хорошее.

Вл. Усков.

P. S. Кстати, напишите мне, как Вы живете в бытовом отношении. Это к тому, что если бы мне дня на два-три удалось вырваться в Москву, то мог ли бы я остановиться у вас. У меня в Москве сейчас почти никого нет.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Мать Н. Б. Бендриковой.

2 Здесь допущена ошибка. Следует читать «Федоровной».

3 Комедия К. Гольдони.

4 В письме от 18. 09. 33 г. Н. Б. Бендрикова пишет: «Чуть-чуть не уехала в Монголию на 2 года, но немного запоздала с подачей документов…»

5 Строчка из стихотворения Э. По «Ворон». Перевод М. Зенкевича.

6 Черт возьми (итал. яз.).
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru