Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 25

2001

Петербургский театральный журнал

 

"Рассказы бродячей собаки" Бармалей

Эдуард Кочергин

Давно все это было,
И минуло давно.
Что пахло, что дразнило,
Давно погребено…

Ф. СОЛОГУБ

Если говорить о моей родословной, то я из последнего помета старой сучки-лайки по кличке Степа, «подружки» сторожа Cмоленского православного кладбища, знаменитого василеостровского уродца Гоши — Ноги Колесом. Рождался я так неловко, несуразно и оказался таких огромных размеров, что Степино существо не выдержало родов и прекратило свое существование.

Произошло все это на кладбищенском берегу реки Смоленки под старой осиною. Мать моя — сучка — кобелилась на островах с кем придется, поэтому кто был моим отцом, сказать не могу.

Гоша в сердцах от смерти Степы решил утопить меня, еще слепенького, в Смоленке. Спасся я от окуней благодаря голодайскому пацану Коле-Подними Штаны. Он выкрал собачьего выродка из-под рук Гоши и отнес к себе на остров за Смоленку.

Там вскоре окрестила меня малая пацанва Бармалеем за мое уродство и мохнатость. Назван так в честь какого-то героя их сказок. По мере своего возрастания я все больше и больше оправдывал данную сказочную кликуху. При виде моем голодайские и василеостровские обитатели всегда поминали карла Гошу, но думаю, что я все-таки не так безобразен, как он. Некоторая, совсем худая, пацанва издевалась надо мною, обзывая Гошиным сыном, но со временем прекратила — могу ведь и ухо откусить.

Первое воспоминание моей жизни связано с переездом из одного сарая в другой. Моего спасителя Колю-Подними Штаны забрали какие-то фараоны в какую-то их колонию, чтобы его исправить. Колин дружбан Шибздик-Короткий с Сазоньевской улицы устроил меня жить в свой сарай вместе со свиным хряком Живоглотом — препротивнейшим типом, я вам скажу. Ежели бы не было между мною и длинноносым хряком стены из хороших досок и приваленных к ней поленьев с моей стороны, он съел бы меня враз. Его свиноглаз беспрестанно торчал в щели досок, наблюдая за всеми моими действиями. Но интерес ко мне у него был сугубо гастрономический.

Житуха на глазах Живоглота была моей первой школой жизни. Там я научился никого не бояться, там я почувствовал, что у меня есть зубы, есть когти. Я научился рычать, рыть землю лапами и мордой. Я научился быть всегда на стреме, готовым к бою, к драке.

Еду я получал ту же, что и он, иногда Шибздик или кто из его дружков приносили мне корку хлеба или кость. Но, несмотря на все, я рос и к пяти месяцам превратился в здоровенную псину свирепого вида с огромной пастью и торчащей во все стороны темно-бурой шерстью. Пацанье стало водить меня на веревке по железноводским дворам и пугать мною девчонок. Так я стал местным пугалом, островным Бармалеем.

К весне свиное рыло, подглядывающее за мной, мне сильно надоело, и я решил уйти из сарая на вольные хлеба. Да и лучше стало для Шибздика — хряк из-за невозможности мною полакомиться быстро терял в весе.

После свинской вони запах весны вошел в мою память как запах свободы. Хотя первый день воли оказался не лучшим в моей собачьей жизни. С утра я был облит водой из кишки дворниками на Уральской улице и обозван уродом, днем чуть не попал под колеса лошадиной фуры с хлебом, на которую я лаял, а вечером пацанье с Сазоньевской улицы закидало меня головешками из кострища по случаю какого-то их весеннего праздника. Обидевшись на это безобразие, я даже полаял на породивший меня мир. Ну, что поделаешь, надо привыкать ко всему, к реальностям собачьего бытия, особенно мне, Уроду-Бармалею.

Постепенно я стал осваиваться. Обежал и обнюхал все интересные места острова. Познакомился со всеми собачьими собратьями. Не могу сказать, что меня сразу приняли в островное сообщество четвероногих, в ту пору я был слишком неуклюж, но я не торопился. Выбрал и пометил свою территорию, кстати, не занятую никем, вероятно, потому, что это кладбище немецкое, а не русское. Так происходило мое становление на лапы. К осени я освоился на острове, познал собачьи законы, выучил местную собачью феню и даже прибрел некую хитрость, то есть опыт общения с собратьями.

Голодайской стаей правил крепкий, красивый пес по кличке Гуляй, старше меня на пять лет. У него была одна слабость — он раз в неделю насасывался пивом у рундука на углу 17-й линии и Малого проспекта с подачек местных бухариков и начинал выть, то есть петь по-собачьи. Про него говорили, что он научился петь в своей кобелевой молодости, когда служил при сторожах в Капелле за Большой Невой, а после выгона с работы прибился к Голодаю и стал попивать. Он не наш, не местный, но все подчинялись ему, а я нет. В ноябре месяце Гуляй хотел попробовать меня на зуб, но в последний момент отошел, испугавшись моего спокойствия и роста, — я уже был выше него. Ничего, подождем, надо пережить зиму, прокормиться. Все равно весною стая будет моя. Я ведь с Голодая, а это чего-то стоит.

Добывать жратву на воле я научился довольно скоро. Весной, летом, осенью это занятие не составляло труда — жратва была всюду, надо только суметь ее взять. Весной и осенью, то есть в весеннюю и осеннюю путины, основной едой на островах становилась рыба.

С конца апреля, в начале мая, наши места пахли корюшкой. Ее вылавливали прямо в городе или в заливе. Ранним утром грузили в огромные корзины, иногда дырявые, или ссыпали прямо навалом в телеги-фуры, окантованные досками, и везли на Андреевский рынок. На брусчатке, покрывавшей все линии Васиного острова, телеги основательно трясло и выбрасывало на мостовую за одну ходку по несколько рыбин. Надо было просто сопровождать телегу сзади и есть то, что свалилось к тебе почти в пасть.

Самое сытое время для нас — лето. Особенно Духов день, когда на наши кладбища (а их у нас три) приходило множество двуногого народа с авоськами еды-питья и бражничало на могилах своих чуров. После праздника мы жировали остатками поминальной жратвы целую неделю, нагуливая себе морды.

Зимой становилось сложнее добывать пропитание, приходилось изворачиваться и соображать. Продукты в ту пору на островах возили фургонами, запряженными ломовыми лошадьми. Все они разгружались рано утром во дворах магазинов грузчиками, еще толком не пришедшими в себя с бодуна. При некоторой ловкости, сныкавшись под телегою, не составляло труда стырить шмат мяса или рыбину из рук непроспавшихся грузильщиков, а потом бежать — «пса лапы кормят».

Кроме этого на островах существовало несколько столовок, «кормиловок» по-нашему, где собаколюбивые полоскательницы выносили на двор ведерки с объедками. Только будь ласков — и ты сыт. В этих объедках попадались куски котлет. Тогда не все домашние собаки знали, что такое котлета. Это, я вам скажу, песня.

Самым ловким способом добычи еды, причем не простой еды, а мясных костей, был собачий концерт, который мы устраивали на Андреевском рынке. На дворе рынка в конце торгового дня стая усаживалась на снегу в круг. В середине на задних лапах, согнув передние и подняв морду к небу, садился главный певец — Гуляй. По моему сигналу — удару хвостом о снег — он запевал, то есть завывал. Ему подвывали все собаки в круге. За это «пение» рыночные мясники под одобрение толпы двуногих выносили нам оставшиеся за день торговли кости, и мы с благодарностью в глазах и с костями в зубах исчезали с рынка.

После второй зимы моей жизни, весной, я откачал права у этого собачьего «певца»-пахана и стал во главе голодайской стаи четвероногих. Он от честной драки со мною к своей кликухе «Гуляй» приобрел еще одно слово — «Ухо» и стал прозываться Гуляй Ухом. Его правое ухо, надорванное мною, я повторяю, в честной битве, осталось болтаться на всю жизнь. Но все согласились со мною, что «Гуляй Ухо» звучит благозвучнее и солиднее, чем просто «Гуляй». Да и пес он нормальный. Если не сопьется, то будет одним из моих кентов.

За лето я всех дворовых привел в порядок. Все в стае знали свое место, особенно сучки, им пришлось прочистить мозги. Осенью я, Бармалей, собачий урод, правил стаей организованных, красивых, с нагулянными мышцами псин, способных победить лающих врагов с Петроградской стороны.

Главными событиями нашей псиной жизни были сражения. Мы вместе с пацаньем Голодая каждую весну и осень по праздникам на Камской улице дрались с василеостровским пацаньем и собачьем. Но эти драки были репетициями основных сражений между объединенными силами Голодая и Васиного острова с армадой пацанов-псин Петроградской стороны. Местом битв по традиции оставался старый деревянный Тучков мост через Малую Неву, соединяющий Петроградские острова с Васильевским.

Перед своей стаей я поставил задачу: на максимальной скорости, без лая прорвать цепь противника, промчаться вперед к Большому проспекту, а когда они, потерянные, побегут вдогонку, резко повернуть назад — промчаться снова сквозь них, хватая и отрывая зубами на ходу кого придется. И так несколько раз утюжить туда-сюда. Главное — не останавливаться и не лаять, а рвать и метать, чтобы не очухались. Тактика моя сработала идеально. Мы этих петроградских мандалаев замотали и разнесли в пух и прах за полчаса и впервые по-настоящему победили.

Лучшими бойцами наших островов, кроме меня, были: Жутик, Гуляй Ухо, Хвостодуй, Шелупон, Худолай, Чувырка — их отметили мозговой костью из общака стаи. В этот раз мы обошлись без потерь, но так бывало не всегда. Весной в майский праздник тяжело ранили пацаньей железягой моего дружка-подельника Хвостодуя, с которым я сгрыз не одну кость. Стая оттащила его на наш остров к плавучему рыбному рынку, что на набережной адмирала Макарова против Тучкова переулка. Он там на наших лапах и сдох. Я потерял главного советчика. Мы выли по нему всю ночь.

Из награжденных псов Жутик считался одним из выдающихся собачьих типов наших островов. Свою кликуху он заработал не случайно — ловко давил котов. Это само по себе потрясно. Сучки болтают, что он ими и лакомился. Я сам не видел и подтвердить не могу. А три выдающиеся способности, которые отличали его от остальных собратьев, подтверждаю абсолютно.

Первой особенностью была неправдоподобно к его небольшим размерам огромная пасть, украшенная фантастической пилой зубов. Вторая отличиловка — молниеносная реакция всех его страшных механизмов, превышающая котовью. Третья — жуткие, леденящие, гипнотизирующие глаза-караулки. После каждого сражения на Тучковом мосту наш герой выходил из боя с трофеями — хвостом или ухом вражеской собаки. Почти все островные братки шестерили и заискивали перед лающим соловьем-разбойником — все, кроме меня — Бармалея.

При появлении его на улице или во дворе все коты и кошки мгновенно исчезали в щелях домов или карабкались с испуга на такую высоту забора или дерева, что потом долго не могли спуститься с нее.

Но вот кто совершенно не реагировал на нашего разбойника — это голодайский кот-жиган по кличке «Рыжий в кепочке». Кепочкой казалось с некоторого расстояния темно-коричневое пятно на его рыжей голове. Причем пятно-кепочка, сдвинутая набекрень слева направо, придавала ему шпанский вид. Все собаки Голодая и Васильевского, наверное, за это относились к нему с почтением, не говоря о разных там котах и кошках, у которых он слыл паханом.

Надо вам рассказать об особенностях котовой жизни в наших голодайских краях. Все жилые дворы острова каждую осень распределялись по котам, то есть за каждый двор дралось несколько котовых персон, и победивший становился владетелем того или иного двора, дома на Голодае. А это значит, что вся мышино-крысиная живность этого места принадлежала целый год до следующей разборки победителю. Кроме того, местное людье обязано было подкармливать героя.

Так вот, вернемся к Рыжему в кепочке — он был паханом всего островного кошачьего населения, как я собачьего, и все дворовые и уличные коты, не говоря о домашних, при встрече с его прищуренным глазом подобострастно вытягивались в горизонтальную струнку.

Я с ним хотя и не перемигивался, но не нападал на него, как начальник собачий на начальника кошачьего. Каждый островной народ должен иметь своего начальника.

Из сучек самой бойкой и симпатичной вертихвосткой была Тявка-Бурка. От этой вертлявой улыбы я имел двух одаренных кобельков, обитавших во дворах Академии Художеств. Их даже забрали в какой-то институт толкать людскую науку.

Мы все были дворовыми. В нашей крови — смесь многочисленных пород лающей братии, и мы гордились этим. В ту послевоенную пору на островах мы составляли большинство. Аристократов, то есть породистых собак, жило среди нас не более, чем когтей на одной лапе. Расскажу об одном из самых интересных представителей породистого меньшинства, драчить которого было любимой развлекаловкой собачьей артели. Братия окрестила этого мопса с английских островов Морщелобиком. Настоящая хозяйская кликуха его — Черчилль, назван так в честь какого-то союзника по их людской войне. Этот типок нас адски смешил. Когда он что-либо жевал, морща его лба принимала в этом действии такое активное участие, что со стороны казалось, он ест именно своей лобной морщей. Кормление происходило на балконе второго этажа небольшого флигеля во дворе дома на третьей линии Васильевского острова. Мы это кино смотрели с крыши деревянного сарая, что напротив. Нам было очень весело.

Английской игрушкой владели два дядька, один старый, по кличке «профессор», другой моложе — «ассистент» — фу, от этого слова можно чихнуть. Дядьки, подавая кусок мяса на тарелочке, каждый раз говорили: «Оно свежайшее, прямо с рынка». А он, идиот, отворачивался, капризничал. Да я бы проглотил этот кусок вместе с ним мгновенно, на одном дыхе. И вообще, все семейство, я вам скажу, весьма странноватое. Хозяева, да и сам Морщелобик воняли, простите за выражение, запахами парфюмерного магазина ТЭЖЕ, что находился на Среднем проспекте. Даже ботинки дядьков пахли этим магазином.

В холода они надевали на него какую-то стеганую фигню на перламутровых пуговицах, чтобы англичанский фраер не простудился. В этом одеянии Морщелобик превращался в пирожок с сосискою внутри — у нас у всех текли слюни.

И вы можете себе представить, что этот типок с запахом ТЭЖЕ еще позволял себе кокетничать с нами и даже со мной — Бармалеем.

Однажды Морщелобик оказался один на улице без своих поводырей — сбежал с поводка или еще как?! Мы получили возможность всласть обнюхать, оттормошить и отжевать его нежную тушку и подарить ему, чистенькому, всех блох с наших славных островов.

Шумная собачья куча-мала вокруг Морщелобика привлекла внимание двуногих дворников. Они отогнали нас палками от сладкого Черчилля и отнесли отжеванную «сосиску» к хнычущим дядькам. Так закончилась его короткая свобода.

Про себя хочу сказать вам и моим наследникам (да, что-то они давно не появлялись у меня на кладбище) — я никогда не носил удавку-ошейник на собственной шее и не позволил бы надеть ее на себя. Я ни за что не поменяю свою собачью свободу, пускай иногда голодную, на сытую неволю. Я не желаю ходить всю жизнь привязанной к хозяину игрушкой. Да и пахнуть хочу сам собой, а не как эти всякие черчилли, бари, джеки и прочие — ТЭЖЭвскими нежностями.

Для людья эти фраеры — порода, для нас — обыкновенные вонючки.

Что они знают? Комнаты и коридоры своих хозяев или квартал, где стоит дом их владельцев, — не более того.

Что они нюхали в своей жизни? Запах полов, ковров, половиков и постелей, запах керосина или газа на кухне, перебивающий запах пищи.

Что они знают про наш собачий мир? Не знают ничего — ни собачьих законов, ни нашей ватажной дружбы, ни нашей свободной любви, где надо победить соперника в честном бою.

Они не понимают вкуса бедренной кости, которую бросает нам два раза в неделю одноногий мясник Антоха с Андреевского. У них нет крепких зубов, крепких лап, зорких глаз и мгновенной реакции — им этого и не нужно. Они не добывают пищу, как мы, они ее получают. А еще — они болеют болезнями своих хозяев: чихают, хрипят, сопливятся. Не могут бегать по-нашему, по-собачьему, то есть по-настоящему, их сердца ожирели от переедания, их холки надуты, животы распухли. Они боятся кошек, боятся ломовиков, трамваев, они боятся даже раскрывающихся зонтиков.

В их глазах испуг и самодовольство одновременно. Самодовольство избранных, с одной стороны, с другой — испуг перед хозяином, голодом, улицей, перед свободою. Они покорны, покорство — их главное состояние. На нашем дворовом жаргоне они даже не «шестерки», они «козлы».

А ежели по-серьезному посмотреть на их двуногих хозяев, то и те безобразны и неестественны. Мы иногда собираемся котлою и обсуждаем этот вопрос. Почему людье когда-то встало на две лапы, а? Все животяры на четырех, а эти на двух, почему? Может быть, они поднялись с четверенек на две лапы от гордыни? Им захотелось взлететь, как птицам, но они так и не смогли. Говорят, правда, что у них есть какие-то летающие будки. Но я этому не поверю, пока не понюхаю. Оторвавшись от земли, люди многое потеряли. Главное — почти лишились одного из самых важных чувств — обоняния. Они не чувствуют и не понимают волшебства разнообразных запахов, которые нас окружают. Они не читают их и не ориентируются по ним, как мы. Как они могут жить без этого чувства, нам, собакам, непонятно.

Мы, бродячие собаки, не против людья — мы готовы дружить с человеками, но не всякого человека я могу назвать своим другом. Нас многое объединяет, и мы можем здорово помогать двуногим — хотя бы нюхом и слухом. Но мы требуем равенства. Собака — человек — равны. Вот и вся моя глубоко собачья мысль.

Из людских друзей ближайшими моему собачьему сердцу были соседи по владению — кладбищу: старый вор-урка Степан Васильевич и его сожительница маруха Анюта. Задняя стена их хавиры выходила на задворки немецкого кладбища, где в древнем, крепком склепе обитал я. На могильном камне перед моей «конурой» старик каждый вечер выкуривал свою «беломорину». Я, лежа рядом, с удовольствием вдыхал дым от его папиросы. Выкурив ее, он начинал кашлять. Он почти не говорил, иногда только чесал меня за ухом, но я любил его, любил с собачьей преданностью без подобострастия — от души. К концу вечера выходила Анюта с миской супа для меня и овчинной телогреей для Васильича и забирала его к чаю, на согрев. Вскоре гас свет в кухонном окне, и я становился добровольным сторожем их хавиры и всего лютеранского кладбища.

Это было последнее лето моего собачьего рая. Осенью старик совсем занемог и слег. В начале декабря Анюта допустила меня к нему. Он попытался почесать меня за ухом, я лизнул его руку — она была влажна и слаба.

Беда!

Вчера, 19 декабря, моего двулапого кента — голодайского уркагана Степана Васильевича — не стало.

Хоронили на Смоленском. Со мною — все четвероногое братство острова. Двуногих было немного, все приехали из города. От них пахло «Беломором» — явно воры*.

Вечер. Ночь. Хоронившие справляют поминки у осиротевшей Анюты. Я в своей конуре-склепе. Сторожу. Холодно. Выть хочется.

Что такое?

От Уральского моста слышу звуки мотора.

Вроде машина…

В такое время к нам на Голодай ездят только «воронки».

Должна залаять Тявка-Бурка, она на стреме под мостом.

Во! Ее лай! Атас!

Надо предупредить Анюту…

ГАВ! ГАВ! ГАВ!………………….

Я, Гуляй Ухо, ближайший друг и соратник великого Бармалея, сообщаю всем, что он погиб от пули легавого мента рано утром 22 декабря 1953 года в день зимнего солнцестояния во дворе дома № 32 по Железноводской улице, отбивая воровскую маруху Анюту Непорочную. Стрелявший сержант стал беспалым от действий кусалок голодайского собачьего вожака… Вечная ему память.

P. S. Бармалея предали земле на Смоленском под осиною, где и вора. Как только пацанье закопало его, стая села на задние лапы вокруг осины и завыла хором, как полагается по собачьему обычаю. Запевалой был Гуляй Ухо. Говорят, что с тех пор осина стала ритуальной. Пробегающие мимо псины обязательно останавливаются здесь и поднимают заднюю правую лапу в знак памяти.

Июнь 2001 г.

* Папиросы «Беломорканал» в 1940—50-е годы — любимые папиросы бывших заключенных в память строительства «зеками» Беломоро-Балтийского канала.

Эдуард Кочергин

народный художник России, действительный член Академии художеств, лауреат Государственных и международных премий, профессор Института искусств им. И.Репина, главный художник АБДТ им. Г.Товстоногова. Печатался в журналах ?Театр?, ?Московский наблюдатель?, ?Наше наследие?, ?Таллинн?, ?Знамя?, ?Сцена?, в газете ?Русская мысль? и петербургских газетах. Ведет персональную рубрику в ?Петербургском театральном журнале?. Живет в Петербурге.

Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru