Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 29

2002

Петербургский театральный журнал

 

О софье марковне юнович

О Софье Юнович — Любовь Овэс, Эдуард Кочергин, Людмила Филатова, Марина Азизян

Софья Марковна Юнович ушла из жизни в 86 лет. Ее убили в собственной квартире. По версии следствия, из-за двух ампирных шандалов эпохи Александра I, которые не захотела отдать грабителю, наведенному на квартиру знакомой.

По другой версии — из-за предопределенности всей ее жизни, необратимо стремившейся к трагической финалу.

Уникальные произведения русского прикладного искусства, говорят, «ушли» по 25 долларов штука неизвестно куда и неизвестно кому. Так же стремительно и неожиданно, как появились в доме Юнович.

Преступники, признанные невменяемыми, были отпущены на свободу. Юнович покоится на Серафимовском кладбище. Только покоится ли? На поминках хорошо знавший ее коллега сказал: «Вокруг нее всегда дымились демоны».

Она принадлежала сразу двоим вседержителям, неразлучным в картине мироздания, воплощающим Добро и Зло, думается, последний и не дал ей смириться, когда было необходимо, — связанная грабителем, она билась в тенетах веревки до тех пор, пока не затянула сама на себе «мертвой» петли.

Ей было чуждо подчинение. Она всегда брала верх над жизненными и творческими обстоятельствами, недугами и болезнями. Сопротивляясь «Паркинсону», каждое утро вставала к мольберту и, не имея сил одолеть новый лист, обманывала себя, переписывая старые. Испортила множество замечательных вещей, место которых было в музее. Что важней для истории: подвиг не сломленного болезнью Мастера или несколько десятков не тронутых дрожащей рукой первоклассных эскизов?! Кто ответит? Спасибо сотрудникам театральной библиотеки, убедившим Юнович отдать на хранение большинство работ и спасшим огромную часть ее творческого наследия.

До последних дней она сохраняла ясность и требовательность взгляда, а также высокие критерии. Утром, недовольная увиденным на мольберте результатом предыдущего рабочего дня, успокаивала себя вымыслом, что ночью кто-то переписывает ее работы. Вызывала священника, кропила углы мастерской. Никакие силы не могли заставить ее увидеть собственную работу в приукрашенном виде. Розовые очки и любовь к себе как художнику не были свойством ее натуры. Болезнь вносила коррективы в пластику и энергетику рук, но взгляд оставался трезвым и по-юношески максималистским.

Она всегда была внутренне свободна, подчиняясь только прихотливым поворотам собственной мысли и игре фантастически богатого воображения, руководствуясь собственными желаниями, привечая порой неожиданных, не достойных ее внимания людей. С годами их рой увеличивался. Каждый на что-то рассчитывал. А она перетасовывала, приближала и отодвигала окружающих. Вновь и вновь играла в опасную игру, искушая и провоцируя. Отсутствие реальных экстремальных ситуаций, к которым она привыкла, до отказа заполнявших ее женскую, художническую и театральную судьбу, ситуаций, которые она и принимала за настоящую жизнь, преодоление которых любила, получая почти чувственное наслаждение, привело к постоянному искусственному их моделированию. Творческое воображение, никак не ослабевающее, работало на холостом ходу, порождало многочисленные фантомы. И наконец Голем ожил.

Прошло почти пять лет после ее смерти, а на могиле по-прежнему нет даже скромного памятника, при том, что она предусмотрительно оставила на него деньги. В Центральном выставочном зале «Манеж» вдруг открыли выставку, планировавшуюся еще при жизни, но забыли позвать на нее коллег-художников и работников театров, где шли ее многочисленные спектакли. «Рассылка» ушла по руководителям учреждений культуры. Они не пришли. А другие не знали. В результате на открытии было 6 человек самих организаторов. Видеть это было мучительно. Согласиться невозможно! Особенно помня яркий публичный характер этого человека, ее блистательную искрометность, зная, какое огромное место принадлежало этому художнику в ленинградском театре и сценографии третьей четверти XX века.

Лежащая в пустоте, на первом этаже, выставка была прекрасна, еще при входе поражая абсолютно современным звучанием, редкой художественной мощью. Сделанные двадцать, тридцать, сорок, шестьдесят лет назад эскизы воспринимались глубже, чем прежде, в них обнаружился бесконечный запас смыслов и творческой энергии. Искусство С. М. Юнович выявило способность не устаревать.

Выставку продлили на день. Организованный коллегами вечер памяти собрал сотню людей, преклонявшихся перед ней как человеком и художником. Вспомнили, что она сделала более 60 спектаклей в десятках театров, сотрудничала с множеством режиссеров, запала в душу артистам и работникам постановочных частей и мастерских. Будто заново обнаружили, что о ней написано множество статей, есть монография, посвященная ее творчеству, и фильм. На экране телевизора и в выставочных витринах, сформированных Театральной библиотекой к вечеру памяти, можно было с ними ознакомиться. Вновь заговорили о необходимости создания памятника. Стали собирать на него деньги. Спала пелена беспамятства. Только надолго ли? Но в тот день представители театров, для которых трудилась Юнович: Мариинского и Малого оперного, Александринского и БДТ, — несли и несли цветы. На следующий день ими украсили могилу. Выступали коллеги-художники, актеры, работники постановочных частей. И была замечательная атмосфера человеческой памяти, тепла и искусства. Малую часть этих выступлений мы публикуем с надеждой, что все вместе, общими силами, переломим ситуацию глухого забвения.

Любовь ОВЭС


Учась в институтах и грызя гранит всевозможных наук, мы бегали в театры на художников — на Вирсаладзе и на Юнович. Ходили как в музей. Это было то же самое, что сходить в Русский. Первое мое «музейное» знакомство с Софьей Марковной случилось на ее постановке в Мариинском театре. Позднее, в драме, я благодаря ей многое познал в нашем трудном деле. Среди ее постановок начала 1960-х годов — «Добрый человек из Сезуана» Брехта в Пушкинском театре с Р. Сусловичем. Это было открытие! Неожиданное! «Три сестры» в БДТ и еще потрясающая постановка «Луна для пасынков судьбы» — замечательные спектакли!

Про Юнович ходила масса легенд. И смешных, и странных, и неожиданных. Но подтекстом всегда был восторг. Она была легендой города. Это был не просто потрясающий художник - личность! Личность, в которой смешалось все. Личность, абсолютно принадлежащая театру. Потому что только в театре можно смешать все. Она — и экстравагантность, и нежность. А с другой стороны, когда надо — и грубость, потому что надо для дела. Когда она шла в мастерские и там было что-то не в порядке, кто-то обязательно стоял на стреме и кричал: «Атас! Сонька идет!»

Она была необузданно темпераментной во всех проявлениях. Помню, как на «Луне для пасынков судьбы» бутафоры не понимали, чего она хочет, и тогда Юнович четырехмиллиметровую фанеру разодрала руками. Откуда такая сила у женщины, такая мощь неожиданная? Фантастика! Все остановились, обалдев, как это возможно. А она по-другому не могла объяснить, что ей нужно. Из этой разорванной фанеры она сделала живописнейшую, очень современную декорацию, которая толканула меня на многие «подвиги». Думаю, что не только меня.

Мне довелось бывать у нее в красивейшей мастерской: она приглашала молодых художников на Рождество. Я не помню, над чем она работала. В памяти осталась атмосфера бесед, воспоминаний о сформировавшей ее среде, о людях, которых она встречала. С потрясающим юмором, с очень точными характеристиками, такими же, что присутствуют в созданных ею костюмах. И с благодарной памятью по отношению к ушедшим, с редкой нежностью памяти, присущей ей.

Она замечательно ругалась матом. Владела сленгом. Могла отшить любого слесаря-столяра. Так отшить, что тот становился посмешищем окружающих. И вместе с тем рядом — потрясающие воспоминания, музыка души.

Юнович — это школа, это продолжение традиций (она училась в театральной мастерской Бобышова), это мост культуры города: от «Мира искусства» к нам. И дай нам Бог это всегда помнить, сохранять и сохранить.

Эдуард КОЧЕРГИН

С Софьей Марковной мы никогда не встречались. Но она сыграла в моей творческой судьбе огромную роль. Когда я пришла в Мариинский артисткой хора, ставился «Китеж». Я только сейчас понимаю, что это был за спектакль! На моей памяти три попытки поставить «Китеж», и какие бы они ни были экстравагантные, остался в памяти только один — «Китеж» Юнович. Она тогда изобрела впервые необыкновенную вещь — все костюмы были нарисованы на мешковине. И это были роскошные одежды! Не нужно было ни бархата, ни золота. Все выглядело потрясающе красиво и древне. Когда я позднее посетила Софию Новгородскую, то сразу увидела, что «большой Китеж» Юнович — это София. Ей удалось проникнуть, несмотря ни на что, в глубь веков. То же произошло и в «Царской невесте». Появилась Софья Марковна с эскизами, а затем мы увидели на сцене готовый спектакль, и лучше, чем сказал про это Тихомиров, я сказать не смогу: «Первый акт вызывает недоумение, второй — возмущение. В третьем акте ты начинаешь привыкать. А в четвертом акте ты понимаешь, что это гениально». И это, действительно, было гениально. Гениален был первый акт, причем весь, от алого платья Любаши до костюма Грязнова цвета запекшейся крови. Гениальны костюмы опричников, обшитые клочками меха, — в них было что-то дикое, первобытное. Во втором акте над всем происходящим нависал колокол. В третьем акте появлялся голубой и светло-зеленый цвет на белом и дарил какую-то надежду, райское состояние. Последний акт был ярко-розовым с черным. Когда погибала героиня, все закрывалось черным тюлем. Совершенно демонически! Мы возили этот спектакль в Швецию, и пресса писала, что «русские привезли трагедию из русской жизни». Сказано очень точно, потому что все предыдущие «Царские невесты» были бытовой драмой. Возможно, сильной, глубокой, но бытовой драмой. А Софья Марковна декорациями и костюмами дала нам, исполнителям, ощущение трагизма и конца жизни. Мы все как-то преобразились в этом спектакле. Все искали в душе трагические краски. Этот спектакль является для меня образом Софьи Марковны, не дирижера, не режиссера, а именно ее.

Когда мне сообщили о ее гибели, я неожиданно подумала: ведь эта экстравагантная женщина всегда на сцене создавала трагические образы. Поразительно, но она и в музыке Римского-Корсакова поднимала такие глубинные трагические пласты, про которые этот, скажем так, благополучный композитор даже не знал.

Я бесконечно счастлива, что мне пришлось прикоснуться к чему-то необыкновенному и необъяснимому, что называлось Юнович. Мы, певцы, — люди конкретные, хотя никто и не может объяснить, как мы извлекаем звуки. Но когда у художника возникает что-то по поводу нашей музыки, мне всегда это кажется удивительным.

Людмила ФИЛАТОВА, народная артистка СССР

И сегодня Софья Марковна остается для меня учителем. Я постоянно обращаюсь к ней самой и ее работам. И всякий раз меня покоряет в Юнович музыкальная поэзия и отсутствие мещанства. И всякий раз я восхищаюсь ее безукоризненностью в этом плане.

Давно мое внимание занимает один эскиз к «Гамлету», с лиловым пятном — «Гибель Офелии». Есть всем знакомое состояние: когда читаешь перед сном, а потом закрываешь глаза, и появляется лиловое пятно, которое долго не исчезает. И если задержать на нем внимание, возникает удивительный эффект присутствия в каком-то другом пространстве. Это круглое, затягивающее лиловое пятно для меня — образ Софьи Марковны.

Софья Марковна осталась в памяти человеком очень эксцентричным. Ей было присуще некое авангардное поведение. И в Союзе художников, и в телефонных разговорах, и в рисунках.

Как-то прихожу к ней в мастерскую и говорю: «Софья Марковна, как Вы очаровательно одеты». А она: «Вот приходил Натан Альтман, а я стою в красном костюме и в красной шляпке и пишу. А на следующий день у меня был терракотовый костюм и синяя шляпка».

Театральность продолжалась у нее порой и в жизни. Хотя человек она была не только экстравагантный, но и умеющий сочувствовать. Первая наша встреча произошла на последнем курсе института, когда Н. П. Акимов пригласил ее мне в оппоненты. Я сразу почувствовала дружелюбие и необыкновенную ласку. Сегодня я вспомнила их, увидев маленький эскизик «Красная Шапочка и Серый волк»: какой нежностью нужно обладать, чтобы сделать такой эскиз.

Из профессиональных советов, которые неожиданно давала, запомнились следующие. Разговор:

 — Что делаешь?

 — Рисую эскизы костюмов, ничего не получается. Я пока только рисую, раскрашивать буду потом.

 — Когда начинаешь красить — рисунок меняется…

И на самом деле, художники меня поймут, рисунок под живопись предполагает какую-то другую упругость мышц, чем обычный.

И еще один замечательный совет она мне дала. Я как-то рассказывала ей про свою работу над очередным спектаклем, и она сказала: «Не пользуйся выносным светом. На сцене музыкального театра должна быть нирвана».

Софья Марковна обладала потрясающим чувством масштаба, что большая редкость в музыкальном театре. Этим мало кто обладает. Она крупно видела. В музыкальном театре всегда учитывается расстояние плюс оркестр. В мастерских Большого театра рассказывают, что Федоровский на вопрос: «Какие будем делать ландыши на заднике?» — распахнув руки во всю ширь, отвечал: «Во-от такие!»

Она никогда не рисовала фасончики. Всегда создавала образ. Существовала в компании великих художников, которые друг друга насыщали. Не стеснялась любить в эскизах С. Б. Вирсаладзе, любить хорошее. Как говорил замечательный художник кино Евгений Евгеньевич Еней, «хороший художник подражает хорошему художнику, а плохой — плохому». Все мы подражаем, все мы существуем в русле культуры. Если вспоминать культуру предшествующих поколений — Софья Марковна, безусловно, существовала в культуре коровинского и головинского театра и, кроме того, в культуре мировой живописи.

Мне довелось видеть, как она дружила с таким же трудным человеком — Леонидом Якобсоном. Якобсон мог годами не звонить. Я знаю об этом не понаслышке, сама с ним тоже работала, он куда-то исчезал, проходило пять лет, в три часа ночи звонок: «Это я, Якобсон». И опять начинались отношения. Софье Марковне было с ним непросто. Но это были два художника, которые существовали на равных. Ее эскизы костюмов для «Хореографических миниатюр» — результат этого содружества.

В комнате у нее всегда было изумительно чисто, все дышало свежестью. При том, что было накидано. Но все имело свой эстетический порядок. У нее всегда были изумительные книги. Розы, которые она получала в подарок, она высушивала и складывала на шкафу. Такое кладбище роз. Очень красиво. Она умела и угощать. Не пышно. Всегда в разговоре, когда мы на маленькой кухоньке поднимали рюмочку, она неизменно вспоминала 5—6 спектаклей. Можно было подумать, что она только и сделала «Садко», «Китеж», «Царскую», «Три сестры» и все. Вспоминала она это бесконечно.

Я считаю, что в ее жизни было мало режиссеров. Их вообще мало. Она работала по нескольку раз с Сергеевым, с Кожичем, с Товстоноговым, с Якобсоном. Но сила ее таланта была рассчитана на постоянную режиссерскую привязанность. А такой не было. Осталось больше листов, чем спектаклей. Это очень горько. Но я поздравляю город с тем, что он обладает таким сокровищем.

Последние ее работы — все эти многочисленные маски — настоящий трагизм. Впечатление, что она рисовала свою судьбу. Она, конечно, ее знала, предчувствовала каким-то образом. Это интуиция Художника. А она была Художником!

Марина АЗИЗЯН, июнь 2002 г.

Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru