Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 33

2003

Петербургский театральный журнал

 

В темноте

«Наваждение Катерины». По очерку Н. Лескова
«Леди Макбет Мценского уезда».
Минусинский драматический театр.
Режиссер Алексей Песегов, художник Александр Кузнецов

А возможно ли, интересно, вот как-нибудь эдак абстрагироваться и повести речь о спектакле Минусинского театра, невзирая на его местоположение, безо всяких экивоков и ритуальных воздыханий? Наверное, нет. Ну и что, что лауреат «Золотой маски»… Да получи ты хоть пять этих самых «Масок» да Государственную премию в придачу, но коли приехал из Минусинска, то будь любезен, неси с гордостью присвоенное тебе звание «интересного культурного феномена» и на большее не претендуй. Ибо «гений места» в данном случае слишком уж маленький и слишком уж характерный для нашей столично-центричной и снобистской страны, бежит впереди, упреждая все эстетические оценки и заранее сбивая весы гамбургского счета. Ах, Минусинск!

Помнится, на той трехлетней давности «Золотой маске», где главный режиссер Минусинской драмы Алексей Песегов получил спецприз жюри за своих «Циников», особенное умиление ему и его театру выказывало наше бонтонное телевидение. Экранные и заэкранные дивы, если и выезжавшие куда-либо восточнее Москвы, то только в Бангкок и Патайю, наперебой причитали: «Минусинск!. Вы подумайте только, Минусинск!. Где это, Минусинск?» — и общий тон их вполне искренне удивленного щебетания точнее всего можно было бы уподобить известной фразе о том, что и крестьянки, дескать, любить умеют. Да что столица! В городе Омске, на «Сибирском транзите», где и довелось увидеть последний спектакль Песегова, местный театральный люд со значением перешептывался в фестивальных кулуарах: «Надо же, Минусинск!. Да как они там вообще живут, в этой деревне… Да смотри ж ты, еще что-то такое с претензией демонстрируют…»

Странное дело: когда в небольшом провинциальном американском или западноевропейском городке возникает некое культурное явление, то это никого особенно не изумляет и не фраппирует. Мы же, со своей стороны, готовы за глаза признать это явление крупным, уважительно цокать языком, рассуждая о всепроникающей силе искусства, о свободной воле художника и обо всем великолепии развития инфраструктуры по западному образцу. Да что там дальний Запад! На протяжении долгих лет все, кто у нас мало-мальски интересовался сценическим делом, пребывали (а многие и до сих пор пребывают) в твердом убеждении, что вот в Паневежисе, к примеру, можно и должно творить дерзновенно и полетно. А на родных просторах? Ну, в Омске. Конечно же. Ну, в Новосибирске. М-да. А в Минусинске? А в Минусинске позволительно исполнять важную социально-общественную функцию, нести просвещение в массы. Вот так вот. А чего ж вы хотите: семьдесят тысяч населения (между тем стоит заметить, что это размер какого-нибудь крупного финского города, в котором имеются три театра, пять музеев и вдобавок филармонический оркестр), и ближайший аэропорт в сорока пяти верстах… Нет, ребята, вы, конечно, молодцы, так держать и всё такое — но экзотикой были, экзотикой и останетесь, на «Маску» несмотря. Минусинск, говоришь? Х-х — х-а!

Порой задаешься вопросом: а может быть, причина такой изначальной запрограммированности лежит все в той же сфере, что и большинство наших извечных проблем, покоится в этих нереальных просторах, в этих громадных пустых (не по-бруковски) пространствах?. В самом деле, Паневежис-то вот он, совсем рядом — недалеко от Москвы, не говоря уже о Питере. Там многие побывали. А где Минусинск? Никто не знает, никто не был. Нам до милой Франции куда ближе, чем до края, что «равняется четырем Франциям», как именовалась одна уже давняя пьеса. Одним словом, как говорилось в еще более давней пьесе: «хоть три года скачи…». Ведь вот и Катерина Измайлова, посланная по этапу из своего Мценского уезда куда-то в направлении уезда Минусинского, шла-шла, а так до него и не добралась. И трети пути не прошла, сгинув в волжских волнах. Так и не узнала, болезная, о том, что «и в Сибири есть солнце». А мы теперь сие знаем твердо. И не в последнюю очередь режиссеру Песегову благодаря.

Песегов хитрый. Вдохновившийся образами кровавой истории отечественной Леди Макбет, сам он умело и органично изображает из себя центральный характер совершенно другой и еще более знаменитой лесковской вещи. Этакий народный умелец себе на уме: скромный, но лукавый, умелый, но самоироничный. Всем, кто желает видеть в нем даровитого самородка, он охотно подыграет: нам, значится, что спектакль поставить, что блоху подковать — всё однова. Тему «родной деревни» также в охотку подхватит и даже сам при случае примется развивать. «Песегов, пригласите меня в Минусинск», — обратился к нему кто-то из фестивальных деятелей после его успеха на «Сибирском транзите». «А что, приезжайте. В июле. У нас в июле помидоры замечательные». — «Погодите, какие помидоры! В июле-то ведь театр ваш наверняка не работает». — «Да что там театр… Вот помидоры!» (А куда деваться. Тоже ведь города заложник, у местности в плену. Это только проживая гораздо ближе к столицам, можно надувать щеки и важничать: я, понимаете ли, лауреат национальной театральной премии. Кому-кому, а минусинцу бы не простили.)

Песегов ловкий. Все родовые черты своего «города и мира», и даже отнюдь не выигрышные в сценическом плане, он ухитряется обратить себе на пользу. Так, всем бывавшим на спектаклях театров малых и уда ленных городов России хорошо известно, что не могут члены трупп этих коллективов существовать на сцене бурно и стремительно. Ну, просто физически не в состоянии. Ритм жизни кардинально иной, а отсюда и внутренние актерские темпоритмы. И оттого наши суетливые современники ступают на подмостки городских театров степенными жителями XIX столетия, а темперамент здешних итальянцев не тянет даже на грузинский, в лучшем случае — на татарский. Режиссер «Наваждения Катерины» ничтоже сумняшеся превращает эту внеэстетическую особенность в художественный прием, доводит его до едва ли не вызывающей крайности, которую в итоге делает одним из основных формообразующих элементов своего сценического мира. Да, все необходимые шекспировские страсти наличествуют, но если и бушуют — то где-то там, в самых затаенных глубинах темного подсознания. На поверхности же все происходит все равно словно как в толще воды или как в удушающем мареве донельзя распаренного воздуха: неторопливо, тягуче, еле-еле … И вся положенная по сюжету серия убийств совершается в минусинском прочтении Лескова вовсе не вдруг, не в состоянии аффективной ажитации, но напротив — в каком-то тупом оцепенении, когда ты, сидя в зале, кажется, физически чувствуешь, как медленно зарождаются и не спеша перекатываются в мозгу персонажей их черные мысли. И то верно. У нас ведь не то что в Италии, где чуть что, по поводу и без, из-за пояса импульсивно рвут пистолет. У нас запрягают долго, но зато уж, как справедливо замечено иным классиком, когда «втемяшится в башку какая блажь» — то жди и готовься…

В этом смысле примечательно начало спектакля, выглядящее самым что ни на есть радикальным художественным жестом. Сначала из темноты на нас наплывают две недвижные фигуры в свадебных одеждах: купеческий сын Зиновий Борисович и его невеста Катя. Заученно бубнит откуда-то извне положенные слова густой поповский бас. На лицах венчающихся не заметить и тени хоть какой-нибудь эмоции. Снова затемнение. И вот уже томится «на галдерее» большого свекрового дома молодая купчиха Катерина Львовна Измайлова. Томится от испепеляющей душу скуки, от сна разума, от ленивых призраков каких-то тяжелых смутных предчувствий… Полумрак. Безмолвие. На сцене ничего не происходит. Катерина Львовна томится. Долго. Мучительно долго. Сценическое время, кажется, вовсе остановилось. Лесков в первой главе своего очерка писал о «тоске, доходящей до одури», — режиссер и театр, похоже, пытаются сделать все, чтобы мы именно ею и преисполнились в полной мере. Актриса Екатерина Соколова, как и положено ее тезке-героине, находится где-то там наверху, «на высоком небольшом мезонинчике», венчающем «запертый купеческий терем с высоким забором». (Грамотная и какая-то по-купечески же добротная сценографическая конструкция Алекандра Кузнецова, что называется, в полной мере соответствует духу и букве первоисточника; а затем, во втором действии, она, практически никак не трансформируясь, вдруг невероятным образом обернется символом. Этапа, пересыльной тюрьмы, тюрьмы народов, «Дании-тюрьмы», «всего мира — тюрьмы», России-тюрьмы.) Актриса посидит, пройдется, постоит. Безмолвие. Полумрак. Сонная одурь.

Конечно, далеко не каждый зритель способен сегодня выдержать такое. Кто-то хочет радости, веселья и ярких театральных костюмов. Кто-то пережил сильный стресс днем на службе. Кому-то и впрямь спать хочется. Единичные побеги из темного зала происходили еще до антракта, после которого партер заметно поредел. Но театр такое положение дел, видно, не просто устраивает — он его сознательно и целенаправленно провоцирует. Он решительно отсекает балласт чужого дыхания и оставляет только своих. Ту часть публики, что постепенно, медленно, возможно через раздражение и недоумение, проникается этим медитативным ощущением, этим застывшим воздухом. Ту часть публики, что с течением времени с готовностью погрузится в эту лениво всасывающую зал пучину, в эту мертвую зыбь и примется дышать с ней в унисон. Ту часть, что в финале устроит продолжительную стоячую овацию, а потом еще долго будет переживать гипнотическое послевкусие. Театр, черт побери! «Тиатр», — как говаривала незабвенная «Катерина Ильвовна».

…Она еще долго пробудет у себя наверху в безмолвии и оцепенении, пока, наконец, не обнаружит внизу под «галереечкой» таких же одеревенелых хозяйских работников, предающихся «у амбаров» своим нехитрым и тоскливым русским забавам. И далеко не сразу из этой безликой толпы выделится «молодец с дерзким красивым лицом» — приказчик Сергей.

Мы не случайно так часто прибегаем к цитатам из лесковского очерка. Придав своей театральной версии иное и запоминающееся название, снабдив ее подзаголовком «возможные события в 2-х действиях», таким образом, изначально заявляя авторскую претензию на творческое переосмысление хрестоматийного текста, режиссер и автор инсценировки Песегов ухитряется выстраивать на сцене образ мира, чрезвычайно близкий и визуально, и «настроенчески» вербальным картинам классика. «Ей от роду шел всего двадцать четвертый год; росту она была невысокого, но стройная, шея точно из мрамора выточенная, плечи круглые, грудь крепкая, носик прямой, тоненький, глаза черные, живые, белый высокий лоб и черные, аж досиня черные волосы». Это почти фотографический портрет Екатерины Соколовой в образе Катерины Измайловой: здесь нет ничего от почему-то неизбежно возникающей при упоминании русской Леди Макбет зрительной ассоциации с пышно-перезревшей кустодиевской красавицей. Эта Катерина отнюдь не с жиру бесится. Она поддается своему смертоносному наваждению внезапно, но трезво и осмысленно. Это ее идейный протест против несовершенства мира, против темной трясины жизненного уклада. Это ее взаимоотношения с Богом, на протяжении всего спектакля присутствующим на сцене в виде бесстрастного, сурового иконописного лика. Сложись ее биография чуть по-другому, эта Катерина непременно ушла бы в революцию, в народ, в террор: именно из таких девушек «бледных со взором горящим», пребывающих в покое натянутой до предела струны, идеологи отечественного бомбизма черпали свои главные исполнительские кадры. Актриса и в жизни неуловимо напоминает кого-то из легендарных Вер — Засулич ли, Фигнер ли, — у кого за ангельской внешностью таилась, по названию еще одного известного лесковского творения, «железная воля».

Приказчик Сергей работы Алексея Дербуновича, в противоположность волевой Катерине, донельзя флегматичен, расслаблен, размыт. И ухарство, проявляемое им в завязке сюжета, какое-то вялое, и дерзость по отношению к Катиному свекру, колоритно традиционному «купцу» Борису Тимофеевичу (Александр Зыков), вся какая-то с ленцой, через губу подаваемая. И желания у него незамысловатые, и обиды на жизнь детские, и мстительность по-мальчишески злобная и глупая. Одним словом, типичный расейский мужик, инфантильный и капризный, едва ли способный на самостоятельный серьезный шаг, крепко держащийся за женскую юбку. И вновь перед нами точнейшее попадание в изначальный мыслеобраз. Лесков в изображении своего героя был довольно скуп на краски. Лишь только непрестанно повторяет полюбившееся словосочетание «красивый молодец», в котором, безусловно, прочитывается столько же тонкой иронии, сколько и основополагающего оттенка «зерна» характера. Красивый молодец! Человек без свойств, случайно ставший тупым орудием рока. Он всего и хотел-то — только слегка поразвлечься, а оно вон куда обернулось. Как все это далеко от фигуры жгучего романтического любовника, мценского Дон Жуана, которым часто представляют «красивого Сергея».

Исполнитель роли, наверное, не демонстрирует каких-то невероятных высот в профессии. Но при этом он с виртуозной точностью следует рисунку, предложенному постановщиком. И рисунок обретает рельеф.

Песегов еще и чрезвычайно умелый. Думаю, что я никого особо не обижу, если скажу, что труппа Минусинского театра, по объективным причинам, вряд ли может быть отнесена к числу сильнейших в России. Но режиссер умеет так «подать» своих актеров, что за каждым из них, пускай даже на полторы минуты появляющимся в населенном эпизодическими персонажами спектакле, встает объем, биография, смысл. Это касается и несчастного супруга Зиновия Борисовича, который пронзительным собачьим взглядом артиста Игоря Германа выносит в зал обязательную для русской классики тему «маленького человека». И зябко кутающихся в полумрак сцены арестанток Фионы (Надежда Котельникова) и Сонетки (Жанна Лавникович), скрывающих в себе загадку больших человеческих трагедий. И как-то по-фернанделевски или, возможно, по-варламовски фактурного и «смачного» Работника Сергея Усикова, одним своим появлением добавляющего в мрачную русскую трагедию необходимый гран комизма. И одновременно опереточного и жутковатого Дознавателя (Сергей Быков)… Каждый из них, равно как и большинство остальных исполнителей, берет на сцене именно тот «вес», который ему под силу, и в этом смысле «Наваждение Катерины» являет собой не столь уж часто встречающийся сегодня образец постановки, в котором желания постановщика абсолютно соразмерны актерским возможностям.
Там же, где последних предположительно не достанет, Песегов непременно извернется: придумает какой-нибудь смелый ход, но ни за что не «подставит» артиста. Все эти долгие пантомимические интермедии, все эти бессловесные «живые картины», все эти странные горячечные танцы (особенно хорош танец каторжника Сергея в кандалах), разбросанные по пространству трехчасового действа, придают ему неповторимую характерность спектакля, как бы это сказать, не совсем в драматическом роде, но — в соответствии с велением времени — существующего на пересечении стилей и жанров.

Есть в очерке Николая Лескова какая-то особенность, какая-то яркая внутренняя мелодия, что заставляет самых разных мастеров искусств в разное время искать ему форму именно музыкального эквивалента: Шостаковича — писать великую оперу, Андрея Гончарова — создавать буйный «хоровой сказ в десяти запевах». Теперь вот Алексей Песегов решает его ну почти что как «драмбалет». Текст инсценировки, кажется, совсем невелик — в любом случае, он не превышает скромного объема диалогов и не выходит за их предел (вот разве что патерик, только что упомянутый у Лескова, читается здесь бедным Федей Ляминым не про себя, а вслух; но большой фрагмент из «Житий», произносимый, натурально, пронзительным голосом юного артиста Саши Усикова, звучит со сцены не столько божественным словом, сколько ритуальной музыкой горних сфер). Драмбалет: движения выстроены и доведены до автоматизма, пластический образ суггестивен, ритм размерен и тягуч.

В самом деле, причина особой популярности «Леди Макбет…» среди произведений плодовитого классика кроется, вероятно, и в ее особой музыкальной структуре, в ее своеобычной поэтике, которая точнее всего может быть уподоблена поэтике народной песни: эпический зачин, маленькие главки-куплеты, стремительная наррация и полное отсутствие какой бы то ни было назидательности… Спектакль «Наваждение Катерины» тоже подобен песне. Широкой, бесподобной, яростной, тоскливой русской песне, бесконечной, как путь от Мценска до Минусинска, рвущейся на волю откуда-то из темных глубин подсознания и постепенно заполняющей собой все окружающее воздушное пространство. Песня. Просто песня.

…В финале сумерки подмостков еще сильнее сгустятся, вновь забасит протодьякон и на авансцене снова появятся жених и невеста. То ли предполагая совсем иное развитие «возможных событий», то ли как символ вечно повторяющегося сюжета. Но в любом случае, как повторение первого куплета, обычно закольцовывающего родимую песню.

На Третьем фестивале «Сибирский транзит» постановка Минусинского драматического театра получила премию «За лучшее световое оформление», Екатерину Соколову назвали лучшей дебютанткой, а Алексей Песегов был удостоен приза «Крылатый гений».

Я никогда не был в Минусинске. А место, судя по всему, славное. Я никогда не ступал под своды Минусинской драмы. А там ведь происходят невероятные события. 90-летний (sic!) постановщик Н. Гудзенко выпускает «Цепи» Сумбатова-Южина. А главный режиссер А. Песегов репетирует «Вишневый сад», премьеру которого намерен приурочить к 100-летию первого мхатовского представления пьесы.

Песегов, пригласите меня в Минусинск… Хотя бы и в январе. Помидоров о ту пору, вероятно, нет. Но бог с ними, с помидорами!.

Июнь 2003 г.
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru