Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 36

2004

Петербургский театральный журнал

 

"Я уехал, потому что - выбрал"

Когда приезжаешь на край света, на Таймыр, на 70 широту и в круглосуточную зимнюю долготу, и там вдруг встречаешь кого-то «своего», питерского, чьи листы видел буквально накануне на выставке в «Бродячей собаке» или СТД, — это какое-то «специальное ощущение»: «Ой, я же слышала, что ты уехал! Но как-то не соотнесла, что именно сюда… Ну и как тебе тут?»

Именно так я «наткнулась» в Норильске на петербургского художника Михаила Мокрова, ученика Эдуарда Кочергина, многолетнего педагога его Мастерской, замечательного рисовальщика, чьи эскизы неизменно вызывали у меня искреннее восхищение. Спектакли, сделанные Мокровым в Питере, нравились меньше, а точнее — они никак не соотносились с его станковыми работами — тонкими, нежными, изысканными, поражавшими всегда мастерством «мелкого рисования» — ну прямо до точечки! Я знала Мокрова и как «полиграфиста» (скажем, он классно делал буклеты к спектаклям новосибирского «Глобуса»). Из собственно театральных впечатлений сильным было одно: несколько лет назад Мокров оформил «Звездного мальчика» в Екатеринбургском ТЮЗе. Сам он в итоге спектакля не видел, а я эту красоту видела: с памятью о мирискусниках и конструктивистах, с фантастическими персонажами и лунным светом (тогда, естественно, я не знала, что Луна — непременный знак в спектаклях Миши, как «древо жизни» в спектаклях его учителя Кочергина. А тут все происходило в эстетизированном «подлунном мире» О. Уайльда…). Это был спектакль, авторство которого более всего хотелось приписать художнику.

И вот — Норильск. Уже приходилось писать, что «полноцвет» декораций, в которые попадает норильский зритель из «монохромного» пейзажа, дает ощущение солнца, света, праздника. Уже несколько лет свободно и вольно Михаил Мокров творит здесь свой многокрасочный «театр взрослой радости», иногда, впрочем, выбираясь на постановки в Питер…

Марина Дмитревская


Миша Мокров — молодой, шустрый, активный, красивый. Я завидую его энергии (мне б такую — горы свернул!). Он не то что много рисует, он рисует просто бесконечно. Дай ему, например, редакцию «ПТЖ» — живого места не останется! Дай плафон Большого театра — и там не останется ни одного пустого миллиметра. Это невероятная работоспособность, выдумка и энергия. Мне даже кажется, что он своей необычайной плодовитостью и энергией распугал режиссеров, они просто не способны переварить все, что он дает им в единицу времени и пространства. И это не его вина, а беда режиссеров. Не родился еще тот режиссер, который энергетически будет Мокрову соответствовать и существовать с той же степенью интенсивности. У Миши есть замечательные работы, а режиссеров на такие работы нет… И приходится работать с вялыми, заморенными, отравленными тараканьим ядом постановщиками, которые рядом с ним умирают уже просто окончательно. Я вот думаю: может, неплохо было бы столкнуть его с Юркой Александровым, который такой же бешеный? Не исключено, что они бы подрались, а может — сработались. Но жизнь их не свела.

В Мише до сих пор чувствуется академическая школа, хотя он во многом преодолел ее в пользу театра. Но чтобы работать с ним, нужен темперамент, мощная режиссура, которая могла бы восхититься и воспользоваться Мишей Мокровым. Его декорациям нужны темпераментные актеры, а где они?

Он мог бы быть замечательным художником дет?ского театра, но это должен быть не дом детской скорби, а дом детской радости!

Он мог бы шикарно заниматься книжной графикой, но издателей-редакторов он тоже пугает своим темпераментом и плодовитостью: у него должен быть использован каждый миллиметр. Когда-то он придумывал книжки для дочери, потом для сына, изобретал настольные игры. Из него бьет фонтан! Это совершенно бешеная энергетика, и в условиях нашего отечественного театра, в нашем затхлом, мрачном городе Миша Мокров просто не может получить творческого удовлетворения!

Александр Орлов


Марина Дмитревская. Начнем с начала. Кто ты?

Михаил Мокров. Я питерец. Был и всегда буду им. Люблю этот город — весь. Многое с ним связано.

…Детство — на Петроградской стороне. Пока дед был министром станкостроения, семья занимала весь этаж Хренова дома, потом — жили в коммуналке. Я изучил все дворы, бомбоубежища, все проходные на Кировском проспекте — мог оказаться в назначенном месте быстрее кого бы то ни было. Любил приходить к отцу в Адмиралтейство, с гордостью шел через КПП как «сын Мокрова». Там дальше телефоны всякие, большие машины, казармы, тренажеры, водолазы… Идешь рядом с отцом, несешь сумки (папане нельзя было тяжелое носить), а правая рука всегда свободна, чтобы «честь отдавать» (город был наполнен военными, особенно в праздники)…

Помнишь в «Утомленных солнцем» старую дачу? Это и мое детство… Финский домик деда на Карельском перешейке: леса, скалы, озера с плавучими островами, как у Фенимора Купера, шалаш, построенный отцом для нас, пацанов, пауки-крестоносцы по углам… Рыбалка, и рассказы взрослых о том, что крупная рыба уходит на второе дно… И дача тети на Лахте: веранда, старики, дети, именные яблони (отца, матери, моя, брата…). Многое в прошлом: и тетя умерла, и разрушается все, и у самого уже дети, внучка Варвара, счастье мое… Так что новые яблони буду сажать и свой дом построю. Сам. Уже есть стены и крыша.

Восемнадцать лет прошло на Васильевском острове: сначала учеба в СХШ, затем в Академии. Вечерами прогулки по Смоленскому кладбищу: рисовали там склепы, открытые могилы. И еще по крышам… Питер с крыш — совершенно уникален: только небо и храмы, люди где-то там далеко-о-о (ку-ку?!). «Ели» — нюхали из труб ресторана «Невский»… Наблюдали жизнь в окнах… Гоняла, конечно, нас милиция, убегали от овчарок на крыше «Пассажа»… Мечта была — залезть в колесницу на арке Главного Штаба, но там снимали нас военные (вели в комендатуру, потом отпускали, то ли жалели, то ли понимали что-то). После, уже студентом, я все-таки пробрался туда и очень расстроился: колесница запаяна, все «сопровождатые» этой квадриги ржавые, припаянные полосами, пустотелые, и лошади все с дырками. Может, и отреставрировали впоследствии, но тогда это выглядело вблизи плачевно.

А прогуливали занятия мы в кинематографе, что был напротив школы. Мальчишкой я смотрел фильмы, которые, конечно, не понимал, но они вошли в душу: «Земляничная поляна» Бергмана, весь Феллини… Удивляло, как от маленькой буковки мог вырасти из одного сюжета — другой, и в нем все очень интересно, а потом вдруг мелочь какая-нибудь, булавка на столе — и новый, третий сюжет… Многие потом шли по этой схеме, но у Феллини есть доброта, душа и непосредственность колоссальная. Красота минуты. Свежесть переживания, чувства…

Вспоминается почему-то, как однажды пошел за молоком и на обратном пути остановился ландыши собрать бабушке Зине, бидон поставил, а он как-то наклонился и начал глотками отдавать молоко земле, та пила жадно «уть-уть-уть» и все выпила… Я не трогал, смотрел… Не знаю, красиво это было — некрасиво, но помешать не смог. Так с букетиком и пустым бидоном пришел. Бабушка не ругала.

Что-то я увлекся? Вернемся!

М. Д. Ты рано начал заниматься профессией?

М. М. С шести лет. Знакомые посоветовали: «Мальчик пачкает много бумаги. Отдайте его в художественную школу». И не в семь лет, как обычно, а в шесть я начал учиться в школе № 91, что на Фонтанке напротив Инженерного замка. Хотя первый учитель все же мама: она переплетала книжки; я читать — не читал, но картинок было столько — тома (!), я смотрел-смотрел, помню их до сих пор, а теперь и Миша, сын, и Варвара их любят разглядывать. Тогда же первое знакомство с акварелями и графикой: Добужинский, Конашевич… Они мне и сейчас очень близки. Эти «три милых очень феечки сидели на скамеечке», где нежности всякие: плащи, птички, леечки силуэтами на белом фоне, что очень важно… Сейчас неправильно рисуют, заполняя все пространство изображением, а детям нужно выделять предметы, иначе их внимание рассеивается.

Потом был замечательный человек Анатолий Васильевич Бережных, учитель, член Союза. Сейчас он ушел из школы, поет в переходах, в метро (кому нынче нужны художники?!), хотя очень интересные работы пишет… на промокашке… постимпрессионизм… ничего, конечно, нового не открыл, но любит этот мир, и его душа поет… Они лучатся, эти работы…

В СХШ Владислав Иванович Сенчуков научил акварели. Павел Николаевич Боронкин дал «масло» и просто человечности научил, запомнилось какое-то такое теплое, доброе отношение старшего художника к младшему, запомнились рассказы к случаю: грунтуешь, он подошел, уронил пепел на холст… «Монферран, — говорит, — когда ставил Александрийский столп, под основание тоже бросил пепел своей сигары…»

Институт — прежде всего Дина Ивановна Волкова, она научила работать в библиотеке, материальную культуру спрашивала так, что… альбомы по предмету у меня сохранились до сих пор… Потом пришел Дмитрий Федорович Попов, главный художник Александринки, показывал свои эскизы, он всех рисовал с портретным сходством. Я и сейчас работу над костюмами могу только от лица начать. Хотя Эдик Кочергин и запрещал лица рисовать. Он, конечно, дал профессию, окунул в реальную жизнь театра.

М. Д. Почему ты после СХШ пошел на театральное отделение к Кочергину, а не на графику, ты же замечательный рисовальщик?

М. М. Честно — не знаю. Мне предлагали, когда поступал, идти на живопись (были хорошие оценки). Но не люблю разного рода специализации: станковисты — только пишут, скульпторы — только лепят… Фигня! Художник должен все уметь. В школе был театр… Мне понравилось, в театре от художника это самое ВСЕ и требуется: я и рисую, и леплю, и свет ставлю, и макеты делаю (к знаменитому и по сути единственному макетчику Мише Николаеву нынче в очередь не пробиться)… А потом — каждому овощу свое время: сейчас — театр, когда-нибудь, возможно, придет другое.

М. Д. А от чего ты испытываешь самый большой кайф?

М. М. Рисую для себя. Каждый день. Живу в тайне… Три универсальных типажа, проходящих по всем эпохам: Арлекин, Пьеро, Коломбина.

Арлекин — острый, он треугольник, он двигатель, но каждый его выигрыш — только иллюзия. Пьеро — круг… тот, кого все время бьют и толкают, на самом-то деле — побеждает, ведь любят проигравших. Коломбина — квадрат, это земля… Придумывать для них разные костюмы и интересно, и способ записи, хранения идей: из каждой тройки можно извлечь сценографию, костюмы для любого спектакля. Сейчас ты видишь только двенадцать, а их у меня около трехсот. Самое утомительное, когда идеи в голове барабанят, чем больше работаешь — тем лучше.

…Иногда смотришь работы «кутюрьешные» и находишь в них свои идеи, они, оказывается, в воздухе витают. Приятно.

Когда-нибудь… перед смертью… сделаю выставку «Арлекин казнит Пьеро». Надо на этом свете все хорошо нарисовать, иначе на том… придется исправлять и дорисовывать…

А еще у меня в каждом спектакле обязательно есть Луна и звезды…

М. Д. Почему?

М. М. На самом деле небо успокаивает… и заставляет думать, не сосредоточиваясь ни на чем конкретно. Вводит в транс (красивое слово сказал!). Звезды — это будущее, это одиночество, это немой диалог с Богом… Вот почему не люблю засвечивать зал: чтоб каждый человек чувствовал другого, но оставался в своем домике. Мы ведь все одиноки. Ответственны за тех, кто нам ближе… И помощи ждем откуда-то сверху…

М. Д. Какой спектакль был у тебя первый?

М. М. «Крыша» с Е. М. Падве.

М. Д. Тебе режиссер нужен?

М. М. Молчу. Исчезают главные режиссеры, которые создают политику театра. Ломается театр… К лучшему? К худшему?. А что лучшее?. Мы сами становимся режиссерами: и Орлов — режиссер, и Кочергин… Да Эдик так нас и учил: декорации должны быть «драматургичными»… Драма-тур(гия) — в самом слове конфликт заложен, рыцарский поединок. Впрочем, и художники сейчас разобщены, процветает келейность. Пока жива была Оля Саваренская, мы собирались в СТД (1992—93 годы), чувствовалась сплоченность…

М. Д. Вы договариваетесь с режиссером на берегу?

М. М. Спокойно и доверительно с Марковичем (с А. М. Зыковым), здесь, в Норильске. Конечно, он оставляет не все, придуманное мной. По разным причинам… Но есть совпадение в направлении мыслей, в решениях. И по-человечески, и творчески это очень важно.

М. Д. Пьесу читаешь?

М. М. Сам — очень медленно. Неделю, полторы… Пока не увижу. Когда надо быстро — мне читают.

М. Д. Долго рисуешь один эскиз?

М. М. Как полюбишь. Знаешь, Дега рисовал по восемьдесят калек?. Я все рисую несколько раз.

И каждый день смотрю хорошие книжки. Привез сюда.

М. Д. Сколько лет ты в Норильске?

М. М. Прилетел впервые в 1994 году. Начал с «Чонкина». Много лет летал, от перепадов во времени выработал свое средство: летишь — пьешь и все время смещаешься. Прилетел — и как будто был здесь вчера, сразу начинаешь работать — и со всеми свой. А здесь в любом цеху строганина… Если не пить — не заснешь.

…Люблю, когда бред снится. Вот у Эдика есть классный сон: будто ты пуговица и тебя пришивают…

Я уехал не потому что сбежал — я выбрал. Театр-дом. Зыков — профессионал. Он собрал команду, и в Норильске действительно настоящий театр: мы тут шьем сами, в том числе исторические костюмы, и декорации делаем. Так что можно все организовать. Мы работаем на полный зал. А зритель хлопает стоя.

М. Д. Встают во многих городах России, только в Питере это не принято.

М. М. Эдик учил: «Питер — это болото и вертикаль, которая колет небо…» Мне в нем пока пусто: все пары режиссерско-художнические определены. А Норильск… это берлога, куда, как в Америку, едут заработать… Едут на несколько лет, однако задерживаются надолго. Здесь мы работаем полноцветно, тогда как эстетика Питера в основном монохромна: черненькое, беленькое, металл, зеркало. А раньше-то какая была палитра, какие имена! Вирсаладзе, Бруни, Янович, Мессерер, Дорер, Акимов!. На самом деле я ведь сел в этот поезд и еду в нем, не в первых, конечно, вагонах…

Так что я выбрал театр-дом… на четыре года.

Потом вернусь в родной город…

Март 2004 г.
Предыдущий материал | Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru