Rambler's Top100
Петербургский театральный журнал

№ 48

2007

Петербургский театральный журнал

 

Жестокий театр судьбы

Татьяна Москвина

Жестокий театр судьбы

В. Гроссман. «Жизнь и судьба». МДТ — Театр Европы. Режиссер Лев Додин,
художник Алексей Порай-Кошиц

«Спасайся, кто может!» — как будто звенит над театральной Россией, и кто может — спасается, стараясь обвести вокруг себя заколдованный круг. Некоторые выращивают свои «цветы» вообще ни из чего, в углах и щелях, на какой-то таинственной гидропонике: пусть за окнами метет мусорный ветер, огорожено и надышано маленькое пространство, где можно жить театральному человеку.
Но Малый драматический театр, театр Льва Додина, таким кругом обведен давно. Он никогда не отвечал на «запросы времени», которые обычно формулируют ловкачи-проходимцы, уверенно заявляющие: «Сегодня театр должен… В наше время театр обязан…». Поэтому Додин обращается к творчеству Петрушевской, когда сиюминутная мода на нее прошла, или инсценирует роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», когда менее всего в таком решении можно заподозрить конъюнктуру.

Зритель приходит в «монастырь» МДТ отнюдь не со своим уставом. Его сегодняшние, поверхностные запросы не принимаются в расчет. Его психический настрой и способность к восприятию не учитываются. В идеале зритель МДТ, на манер японцев, должен был бы оставлять уличную обувь перед входом в зал или надевать какие-то специальные шапочки для подготовки к просмотру. Канон русского психологического театра, который начинался в Художественном, Додин не только сохранил, но иукрепил значительно: «четвертая стена» МДТ — это крепостная, оборонительная стена. И эта оборонительная крепость чувствуется в любом спектакле МДТ. В полной мере она есть и в «Жизни и судьбе».

Военная четкость и дисциплинарная строгость ощущается даже в самой разметке эпизодов спектакля: они примерно одной длительности и выдержаны в одном темпе. Ни одна сцена не провисает оттого, что кто-то из артистов нагрузил ее дополнительным материалом игры, — нет, партитура расчислена посекундно и выполнена строго. Форма спектакля находится в несомненной связи с его темой. Это русские интеллигенты или дворяне могли обстоятельно спорить на свежем воздухе о смысле жизни, иритмы их существования могли быть прихотливыми, причудливыми. В «Жизни и судьбе» речь идет о массовом уничтожении человека, об утрате власти над собственной жизнью, о неумолимой судьбе всякой индивидуальности в эпоху тотального террора. Потому стук метронома мог бы быть наилучшим аккомпанементом этого спектакля.

Поначалу, как известно, «Жизнь и судьба» была задумана как дипломная работа студентов мастерской Льва Додина, которые трудились над постижением непостижимой истории три года, в русле традиций «натуральной школы» посещая места, о которых шла речь в романе, — сталинские и немецкие концлагеря. Незадолго до выпуска спектакля Додин, оставив нескольких студентов, ввел в него и своих «взрослых» актеров, и репертуар МДТ обогатился новым серьезным произведением.

А театр Додина вообще предельно серьезен, поразительно серьезен, серьезен сверхъестественно. Здесь нет места юмору, легкокрылым актерским шалостям, иронии и насмешке. Здесь сам воздух жесток и труден и действие выстроено властной рукой тотальной режиссуры. Жестокость судьбы героев романа Гроссмана и жестокость самой режиссуры Додина находятся, собственно, в странном, отдаленном, но несомненном родстве.

Как все советские эпопеи, книга Василия Гроссмана вышла из «Войны и мира» Льва Толстого- советские прозаики всерьез хотели справиться с ужасами XX века с помощью добротных приемов письма века XIX. Личные впечатления подгонялись под известные толстовские схемы, отчего выходил явный диссонанс: возможно ли рассказывать о беспределе Отечественной войны 41—45 годов с такой же рассудительной обстоятельностью, с какой Толстой повествует о добропорядочной, даже местами благородной войне 1812 года? Возможно ли изобразить теми же художественными средствами русское дворянство и гвардейцев Наполеона — и бестий Гитлера вкупе со сталинской элитой? Право, не знаю. Многие советские произведения об эпохе тоталитаризма кажутся мне сильно стилизованными. Тюрьмы и лагеря выглядят в них чем-то вроде закрытого литературно-философского кружка, где расщепленный на множество лиц и переодетый автор спорит сам с собой о судьбах мира. Впрочем, такая победа литературы над жизнью понятна и заключает в себе нечто героическое, как «А это вы можете описать — Могу» Анны Ахматовой…

«Жизнь и судьба» в МДТ начинается словно бы ссередины, как будто уже было первое действие имы сразу смотрим второе, где у каждого героя за плечами большой кусок прожитой личной истории. Спектакль к тому же не заканчивается четким, специально обустроенным финалом, а точно обрывается, замирая в воздухе, как прерванная мелодия. У того, о чем рассказывает театр, и не может быть ни начала, ни конца в их традиционно-театральном смысле.

Герои выходят и снимают устилающие всю декорацию А. Порай-Кошица старые пожелтевшие газеты — Виктор Штрум (Сергей Курышев) с женой и дочерью вернулся в свою московскую квартиру. Обнаруживается пожилой, серый буфет с фотографиями родственников на стеклах, железная кровать, волейбольная по форме и металлическая по существу сетка, пересекающая сцену по диагонали, и облезлая ванна с душем в глубине. Это не место для семейной жизни, любви, общения людей, хотя люди вынуждены здесь жить, любить и общаться. Лишенное быта и уюта, тусклое и угрожающее, это пространство ужасной судьбы, круг ада. Герои, которые находятся на условной «свободе», и герои, находящиеся влагере, владеют этим пространством в равной мере. Воля и тюрьма взаимопроникают друг в друга, что закреплено в блестящем режиссерском изобретении Додина — сцены постоянно идут «внахлест», одни герои еще не ушли со сцены, а другие уже появились. Зэки берут баланду в жестяных мисках, амолодые влюбленные еще продолжают тут же, среди лагерного кошмара, застывать в красиво вылепленных объятиях. Виктор Штрум еще ликует от звонка самого товарища Сталина, а вереница серых теней, то, чем он может в любую минуту стать, уже кружится в ироническом контрапункте к наивной восторженности героя. Таким образом появляется плотное общее «тело спектакля», его истинный герой — общая человеческая судьба народов в ХХ веке, во Вторую мировую.

Это судьба жертв истории — палачей мы, собственно, и не увидим. Самый «нехороший» персонаж, начальник Штрума, бюрократ Ковченко (Игорь Черневич), уговаривающий ученого подписать провокационное, лживое письмо, тоже скорее жертва. При всей начальственной важности и фальшивости человека, находящегося не на своем месте (Ковченко в исполнении Черневича явный выскочка, выдвиженец), он пропитан ужасом и обязан творить свою черную миссию — иначе сам станет лагерной пылью. Нет, на вопрос, кто виноват, ответить невозможно. Кто-то натужно орет на разумного командира Новикова (Данила Козловский), чтобы тот двигал в бой войска, а он ждет, когда закончится артподготовка, дабы спасти людей от бессмысленной смерти. Но кто орет — мы и не узнаем. Какое-то анонимное войсковое начальство, на которое всвою очередь, наверное, кто-то орет. Результат работы тьмы очевиден — а самой тьмы, олицетворенной в ком-то, и нет.

Не увидим мы и тех, кто уничтожает маленькую женщину, Анну Семеновну Штрум, глазного врача (Татьяна Шестакова). Она оказывается в фашистской оккупации, лишается жилья и работы, идет вгетто ивсе события своей чудовищной судьбы излагает ввоображаемом длинном письме к сыну. Тихая, кроткая, в скромном платье с кружевным воротничком, она время от времени появляется на сцене с монологами, которые Шестакова читает с единой интонацией сдержанного рыдания и деликатного страдания. У народной артистки Шестаковой даже не русская, а старорежимно-русская внешность земской учительницы из-под Вологды, не вызывающая никаких ассоциаций с образами трагедии еврейского народа. Они и не нужны: главное тут — чудовищный контраст между чистой, самоотверженной жизнью маленькой порядочной женщины и ее ужасной судьбой. Так и у всех персонажей. За редким исключением, это прекрасные люди с ужасной судьбой. И объяснений этому нет — таков исторический рок. Фатум.

Эпическая интонация спектакля — «так было»- не дополнена никакой публицистической агрессией («так было, и вот кто виноват»). Где искать виноватых, кого осуждать? Вот одна из ключевых фигур спектакля, Виктор Штрум, — выдающийся ученый-физик. Он ведет нешуточную борьбу за науку с местной бюрократией. Этот сильный, привлекательный мужчина, несомненно, и очень хороший человек — но логика судьбы требует от него стать каким-то небывалым героем, пойти наперекор целой адской системе. А он не может, он сам уже заражен адом и после дружественного звонка товарища Сталина впадает в бурный экстаз, хватает в объятия свою погасшую жену, почувствовав, что высочайшей волей кнему возвращается не только работа, но даже и мужская сила!

Что ж, это так — все попадались на эту удочку, самые лучшие — и Булгаков, и Пастернак. Корить ли хорошего человека тем, что он не титан, не исполин? А кто исполин — мы нынешние, что ли

Во время действия я не раз думала об этом. Люди, о которых ведется рассказ в «Жизни и судьбе», превышают сегодняшних людей на несколько человеческих порядков. Виктор Штрум подписал подлое письмо, ужасаясь и страдая, но на карте была вся его жизнь и жизнь семьи. А наши современники подписывают мерзости, когда на карте жирный грант от правительства или страшный вопрос, быть или не быть новой джакузи на даче! Испытывая страшное давление, рискуя всем, командарм Новиков задерживает наступление, а в наше время подлые, корыстные командиры, бывало, нарочно бросали безоружных солдат под пули горцев. Женщина, у которой нелюбимый муж в тюрьме (Женя — Елизавета Боярская), считает своим долгом остаться с ним исделать все возможное для его освобождения, а внаши дни бросить несчастного, да еще и плюнуть ему вслед — это просто норма поведения. И это тоже- рок, которому нет никакого объяснения. Люди были лучше ижили ужасно. Потом люди стали значительно хуже- и зажили очень даже неплохо (по их меркам)…

Два мира — воли и тюрьмы — в спектакле сливаются в единый серый кошмар. Граница миров зыбка — сегодня ты ученый, завтра лагерная пыль, там, за решеткой, могут быть мужья, братья, любимые. Внемецком лагере зэки запевают «Серенаду» Шуберта на языке Гете, в советском — на языке Пушкина, вся разница. И евреем человека называют только для того, чтобы его проще было истребить… В аду нет русских, немцев и евреев, и нет никакой связи между достоинствами человека и его судьбой. Это и есть- полное расчеловечивание жизни.

Места для вольной игры у актеров немного, они строго отрабатывают заданный рисунок роли, и так и должно быть, так условлено и положено. Видно, что дисциплинированная труппа очень хороша. Увсех артистов МДТ великолепная дикция и отлично поставленная сценическая речь (это просто оазис какой-то на фоне всеобщего безобразия со сценречью!), об этом печется уже много лет специальный профессор Валерий Галендеев. Спектакль по своему общему стилю несколько напоминает эмоциональное «иглоукалывание» Юрия Любимова, хорошие времена Таганки. В семидесятых годах был бы сенсацией. Сегодня — добротный и в высшей степени серьезный театр.

Студенты же мастерской Додина, пока что лишившиеся дипломных работ, но зато попавшие на большую сцену, в финале спектакля «Жизнь и судьба» выстраиваются за решеткой спинами к зрителю, медленно снимают лагерные робы и в мерцающем свете играют на духовых инструментах, в основном на трубах. Как говорится, судьба играет человеком, а человек играет на трубе.

Апрель 2007 г.
Татьяна Москвина

театровед, театральный критик и кинокритик, научный сотрудник РИИИ. Печаталась в журналах «Театр», «Искусство кино», «Сеанс», «Театральная жизнь», «Искусство Ленинграда», «Нева», «Аврора», «Столица», «Родник», «Петербургский театральный журнал», центральных и петербургских газетах, научных сборниках. Живет в Петербурге.

| Оглавление номера | Следующий материал
© «Петербургский театральный журнал»
ptzh@theatre.ru